Философия свободы. Европа
Шрифт:
Подойдем к этому же с другой стороны. Естественные науки представляют собой по большей части набор логически связанных законов, регулирующих поведение объектов реальной действительности. В известных случаях эти обобщения можно представить в виде идеальной модели — воображаемого мира, характеристики которого по определению те, которые должны быть, если объект, который представляет данная идеальная модель, подчиняется законам этой модели и, более того, в целом описывается через свое подчинение этим законам, то есть состоит лишь из того, что эти законы воплощает. Такие модели или дедуктивные схемы лучше всего иллюстрируют закон, который мы пытаемся приложить к реальности; объекты ее в этом случае описываются в терминах отклонения от идеальной модели. Степень, в которой эти отклонения могут быть систематически описаны, а также простота модели и масштабы ее приложимости в основном и определяют, успешна или неуспешна та или иная наука. Электрон, хромосома, Эдипов комплекс, идеальная конкуренция, идеальная демократия — примеры идеальных моделей, удобных и полезных в той мере, в какой реальное поведение реальных объектов реальной действительности можно с достаточной точностью описать как отклонение от них. Именно с этой целью модель и конструируется, и если ее полезность прямо пропорциональна степени, она успешно служит этой цели.
Искать такие модели или дедуктивные схемы
Общие понятия, используемые по необходимости историками, — государство, развитие, революция, общественное мнение, экономический рост, политическая власть, — конечно, часть общих положений, но таких, масштаб и надежность которых неизмеримо меньше масштаба и надежности положений, формулируемых даже наименее разработанными естественными науками. У историков они часто оказываются тавтологичными, а иногда размытыми и неточными, например: «власть развращает», «за каждой революцией следует реакция», «изменения в экономической жизни вызывают появление новых форм музыки и изобразительного искусства». Если у нас есть исходные данные — скажем, нам известно, что «Кромвель сосредоточил в своих руках большую власть», «в 1917 году в России произошла революция», «Соединенные Штаты Америки пережили период радикальной индустриализации», — едва ли мы сможем на их основании сделать сколько-нибудь значимые исторические или социологические выводы с помощью приведенных выше общих положений. Нам не хватает здесь взаимосвязанной системы обобщений, которой бы смог воспользоваться и электронный мозг, механически применив ее к той или иной релевантной ситуации. Историческое мышление гораздо больше напоминает работу здравого смысла, когда мы переплетаем друг с другом различные, изначально логически независимые концепты и общие положения и стараемся применить их к той или иной ситуации в меру наших способностей. Способность это сделать — переплести, применить — есть некое умение, эмпирическая хитрость (иногда ее называют способностью суждения), которой производители электронного мозга этот мозг обучить не могут.
Здесь могут заметить, что таинственная способность взвесить или оценить ситуацию, искусство диагноза и прогноза не уникальны, они используются не только в истории и других гуманитарных науках, и даже не только в повседневном мышлении и выборе. И в естественных науках способность понять, какая теория поможет решить проблему, а также способность применить (порой — с драматическими последствиями) ту или иную теорию к тем или иным данным, не имеющим, на первый взгляд, никакого к ней отношения, свойственны одаренным исследователям, а иногда в такой степени, что речь заходит о гениальности. Так или иначе, эти способности тоже нельзя сообщить машинам. Да, конечно; но существует значительная разница между методами объяснения и логического обоснования, применяемыми в естественных и гуманитарных науках, которая и поможет нам указать на различия этих наук. В хорошо написанной естественнонаучной работе — например, в учебнике по физике или биологии (я не имею в виду спекулятивные и импрессионистские зарисовки) — все логические связи между положениями очевидны, или, по крайней мере, один вывод следует из другого. Иначе говоря, выводы можно вывести из посылок или по правилам вывода — в этом случае их истинность доказана, или по иным соглашениям, когда истинность колеблется в тех или иных вероятностных пределах, которые в науках, пользующихся статистическими методами, можно определить с достаточной степенью точности. Даже если автор работы и не пользуется символами «следовательно», «отсюда выводим, что» и т. п., любое рассуждение в математике, физике или другой развитой естественной науке (когда оно хорошо проработано) обладает ясной логической структурой, сообщаемой ему самим смыслом и порядком утверждений, входящих в него. Что касается утверждений, которые не доказываются, то они таковы или должны быть такими, что их истинность или вероятность при желании можно вывести с помощью общепризнанных логических процедур из других данных, которые экспериментально проверили и признали все главные специалисты в данной области. Так обстоит дело в естественных науках, но ничего подобного мы не обнаружим даже в лучших, самых убедительных, самых обоснованных работах по истории. Любой человек, я думаю, который захотел бы заняться историей вплотную, сразу бы отметил, как много в исторических трудах фраз типа «неудивительно, что», «поэтому совершенно естественно», «неизбежные последствия не замедлили наступить», «события следовали своей неумолимой логике», «в данной ситуации», «от этого было совсем недалеко до», приправленных к тому же почти незаметными предательскими словами вроде «таким образом», «следовательно» или «наконец». Если мы вдруг изымем из исторических учебников все эти мостики, то, я думаю, не будет большим преувеличением сказать, что логические переходы между фактами станут гораздо менее логичными. Простое соположение событий или фактов иногда покажется вообще нелепым, и лучшие из положений наших лучших историков (а кстати, и адвокатов) начнут казаться — по крайней мере, людям, воспитанным на логике естественных наук, — совсем не такими уж неопровержимыми.
Я не пытаюсь утверждать, что гуманитарные науки, в особенности история, обманывают читателя, маскируясь под науку внешними признаками логичности; я просто говорю, что сила этих удобных и необходимых связок «потому что» не одинакова в этих двух сферах знания. У каждой есть свои собственные, законные функции, они параллельны, и сложности возникают лишь тогда, когда мы пытаемся утверждать, что они идентичны. Надеюсь, это станет еще яснее, если мы посвятим моему предположению больше времени.
Предположим, что некий историк решил открыть и объяснить устройство некоего масштабного исторического явления, скажем, войны или революции, и его заставляют сформулировать те законы и общие положения, которые (по крайней мере, в теории) оправдали бы тот факт, что он все время пользуется логическими связками «а значит», «а потому», «отсюда неизбежно следует», «из этой точки уже нельзя было вернуться к» и т. п. Как бы он ответил? Вероятно, он не очень уверенно предъявил бы некоторые общие положения о влиянии окружающей среды или какой-нибудь ситуации — неурожая, падения курса, национального унижения — на людей в целом и на отдельные группы. Возможно, он бы говорил о влиянии интересов того или иного класса или рода, о влиянии религиозных убеждений или политических традиций. Но если бы его попросили предоставить доказательства этих общих положений и, услышав вымученный ответ, сказали бы ему, что ни одна уважающая себя естественная наука не согласилась бы оперировать такими размытыми, необработанными и, что хуже всего, ничтожными фактами, да еще так произвольно отбирать эти факты и делать из них выводы, он (если он честный человек), конечно, не стал бы говорить, что пользуется методами настоящей естественной науки.
Иные могли бы сказать ему, что не все гуманитарные науки пребывают в плачевном состоянии; например, есть дисциплины (из них известней всего экономика), где существует что-то, напоминающее научные методы. В экономике, несомненно, многие понятия можно определить с достаточной точностью; там можно четко отграничить друг от друга определения, гипотезы и индуктивные обобщения, эмпирические данные и выводы, сделанные на основании этих данных, модель и реальность, к которой эта модель применяется, результаты наблюдений и результаты экстраполяции, и так далее. Хорошо, предположим, все это предъявили несчастному историку, который, как слепой, блуждает в своем темном лесу. Но если он попытается последовать совету и применит к своей науке аппарат, рекомендованный к использованию метафизиками или позитивистами, занимавшимися разысканиями исторических закономерностей, то он недалеко уйдет.
Попытки снабдить историю законами шли в двух основных направлениях: одни создавали всеохватывающие теории, другие — подразделяли ее на отдельные дисциплины. Первое направление дало нам историософию, нашедшую логическое завершение в масштабных построениях Гегеля, Шпенглера, Тойнби, которые оказываются слишком общими, размытыми, а порой — и тавтологичными, чтобы пролить новый свет на какой-либо отдельный факт, или дают слишком странные результаты, когда специалисты в какой-нибудь узкой области пытаются их применить. Второе направление дало нам монографии об отдельных сторонах человеческой деятельности — например, книги по истории технологии, истории того или иного искусства или вида общественной деятельности. Они иногда удовлетворяют критериям естественных наук, но только в том случае, если вынесут за скобки большую часть того, что известно о жизни людей, чья история в конечном счете и пишется в этих книгах. Если речь идет, скажем, о чеканке монеты в древних Сиракузах — это положение вещей и желательно, и неизбежно; однако достигается оно лишь тогда, когда мы сознательно ограничим поле исследования.
Любая попытка интегрировать эти изолированные нити, разрабатываемые специальными дисциплинами, сделать то, что хоть как-то напоминало бы «полное» описание исторического события — описание, как говорил Аристотель, того, «что сделал или претерпел Алкивиад» [23] , — сталкивается с непреодолимым препятствием: факты, которые нужно разместить на научной схеме и подчинить действию признанных законов или моделей (если мы договорились о том, что мы считаем важным и релевантным, а что неважным и периферийным), слишком многочисленны, слишком разнообразны, слишком неисследимы, слишком неточны. Они пересекаются, накладываются друг на друга на многих уровнях, и попытки отделить один факт от другого, тем самым «определив» их, расклассифицировав и разложив по полкам, ни к чему не приводят. Когда ученые, одержимые тем или иным историческим фактором, как климат у Бокля, «среда — исторический момент — раса» у Тэна, базис и надстройка и классовая борьба у марксистов, когда эти ученые уж очень старались, им удавалось значительно исказить историю, и даже если в их работах есть любопытные идеи и наблюдения, то работы в целом приходится отвергнуть из-за чрезмерной схематизированности. Они так сильно преувеличивали одно и настолько обходили другое, что история была слишком непохожа на рассказ о человеческой жизни.
23
Поэтика, 1451bII.
Это кажется мне чрезвычайно важным, и отсюда можно вывести чрезвычайно важное следствие. Одно из кардинальнейших различий между удачными попытками применить научные методы к жизни человека, которые воплощены в таких науках, как экономика и социальная психология, и сходными попытками применить их к истории как таковой состоит в следующем: научный метод в первую очередь озабочен созданием идеальной модели, с помощью которой мы будем анализировать ту или иную часть реальной действительности, или, иными словами, по которой реальная действительность будет проверяться и в терминах отклонений от которой будет описываться. Но удачную модель мы создадим только тогда, когда есть возможность выделить значительное число достаточно стабильных инвариантов из предметов, фактов и событий, которые существуют в реальной действительности и составляют наш опыт. Только тогда, когда эти инварианты повторяются с достаточной частотой, а сами — достаточно одинаковы, чтобы их можно было описать как «такое-то число отклонений от единой модели», идеальная модель, созданная на их базе (будь это электрон или экономика), исполняет свою функцию, то есть сообщает нам способность узнавать неизвестное на основании известного.
Из этого следует, что чем больше число сходств [24] мы можем обнаружить (и чем больше несходств можем игнорировать), то есть чем лучше мы можем абстрагироваться, тем проще будет наша модель, тем уже будет набор характеристик, подпадающих под ее действие, и тем точнее она будет их описывать. И наоборот, чем шире класс объектов, к которым мы хотим ее применить, тем меньше особенностей мы вправе игнорировать, тем сложнее будет наша модель, тем менее точно будет она описывать разнообразие объектов, которое призвана охватить, и с тем меньшим правом, собственно, ее можно называть моделью. Теория, построенная на гипотезах, призванных ad hoc описывать тот или иной феномен, скажем, всякое отклонение от нормы, окажется, как в случае Птолемеевых эпициклов, в конце концов полезной. Исключение, игнорирование того, что лежит за определенными границами, неотделимо от самого понятия модели. Поэтому, мне кажется, если мы принимаем мир таким, каков он есть [25] , полезность теории или модели прямо пропорциональна числу случаев и обратно пропорциональна числу характеристик, которые она успешно описывает. Следовательно, человек оказывается перед выбором противоположных благ, предоставляемых ему, соответственно, экстенсивным и интенсивным подходом, то есть широтой охвата теории и ее содержанием.
24
Или значимых сходств, то есть тех, которые нас в том или ином аспекте интересуют.
25
Это эмпирический факт. Мир мог бы быть устроен иначе; например, если бы у мира было меньше характеристик и их разные значения сосуществовали или совместно встречались с большей степенью единства и регулярности, то исторические факты мало чем отличались бы от фактов естественных наук. Но в таком случае целиком иначе был бы устроен сам человеческий опыт, и его невозможно было бы описывать с помощью тех категорий и концептов, которыми мы привыкли пользоваться. Чем регулярнее и единообразнее устроен мир, тем меньше он похож на наш и тем меньше наша способность вообразить его и предположить, каков бы был наш опыт, если бы мы в нем жили.