Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015
Шрифт:
Н. Г.Мастурбация тоже не имеет проникающего в Другого характера. Кстати, почему литература постмодернизма провозглашает основой текстопорождения мастурбацию?
И. С.Онанист так или иначе автопенетрирует. Мастурбируя, вводят палец в вагину или сжимают член в кулаке. Археперверсной такую практику назвать нельзя. Она, напротив того, подражательна, вторична относительно соития двух во плоти. Что до постмодернизма, то он не ограничивается живописанием одной мастурбации. В наделавших много шуму “Элементарных частицах” Уэльбека, панораме сексуального обихода второй половины прошлого столетия, есть сцена, в которой сатанист на sexparty склоняет двенадцатилетнюю девочку к оральному сексу, одновременно отрезая электропилой ногу и половые органы сорокалетнего мужчины. (Думаю, что Уэльбек читал французский перевод “Сердец четырех”, изданный “Галлимаром” при посредничестве Семена Мирского: главный герой романа В. Г. Сорокина совершает половой акт после лицезрения некоего Андрея Борисовича, которого пытали, ампутируя ему нижние конечности.) И все же вы, Надя, в значительной степени правы. От романа Лимонова “Это я — Эдичка” до все тех же “Элементарных частиц” литературное творчество ассоциируется постмодернистскими авторами с мастурбацией (неоднократно предававшийся ей Бруно делается у Уэльбека писателем). Для меня ранний постмодернизм — одна из самых неадекватных и неглубоких эпох в развитии человека (о чем я неоднократно высказывался). Эта культура отказалась от погружения вовнутрь явлений, рассматривая их только на поверхности. В человеческом теле мышление, сложившееся в 1960-е годы, обнаруживает, прежде всего, кожный покров. Глубина не более, чем “складка”, как выразился бы Жиль Делез. Может быть, потому эта культура и не желает задумываться о том, откуда что берется,
Н. Г.В чем отличие русской эротической словесности от других национальных литератур, занятых той же проблематикой?
И. С.Античный Эрос существовал под знаком педофилии. Во французском так сильна традиция де Сада, что от нее оказался зависимым и оригинальнейший Батай, который сделал, как уже говорилось, равнозначными Эрос и Танатос, правда, перевернув их соотношение, по сравнению с писаниями своего великого предшественника: смертельно тратит плоть не тот, кого, а тот, кто. В Австро-Венгерской — двухголовой — империи, делившей власть, неспроста, надо полагать, возникли романы Захера-Мазоха, гениально продолженные одним из самых дорогих для меня писателей, Музилем, в “Человеке без свойств”. Чтобы определить немецкую сексуальную культуру, стоит вспомнить “Страдания молодого Вертера”. Начиная, по меньшей мере, с Гете, немецкая сексуальность содержит в себе сильнейший привкус самонаказания, отправляемого эротическим субъектом, выдвигает на первый план автокастрацию любовника, готового убить себя, остро переживающего свое бессилие. Германия была воинственной, дабы изжить Вертера в армейской победе над соперником. Русская сексуальность однозначно цинична. Об этом свидетельствует весь наш скоромный фольклор — и сказочный, и былевой, и частушечный. Откуда берется все наше кощунство, находящее самое отчетливое воплощение в мате — в своего рода философском языке простолюдинов, который может быть универсально приложен к любому феномену (что, как никто иной, понял в одной из статей “Дневника писателя” Достоевский, открывший бесконечность в прагматике слова “хуй”)? Чтобы ответить на поставленный вопрос, вспомним раннего В. Б. Шкловского, который обращался к обсценнейшим “Заветным сказкам”, собранным Афанасьевым, чтобы проиллюстрировать понятие остранения. Циничный эротизм странен — и, прежде всего, для того, кто его практикует и исповедует. Половое влечение этого типа всегда наблюдается субъектами с некоторой дистанции, не принадлежит вполне партнерам, отчуждено от участвующих в эротической связи тел ими самими. Русский человек в постели не принадлежит себе, он старается не столько как-нибудь идентифицировать половую жизнь, сколько бежит от нее (как действующие лица гоголевской “Женитьбы” и набоковской “Защиты Лужина”) и относится к ней с изрядной долей иронии, осуждения, насмешки — как к тому, с чем он сам себя не ассоциирует. Цинизм вызывает и гибель Другого. Она при этом воспринимается осквернителем (допустим, Ставрогиным) так, что тот не в силах избыть свою холодность; наш кощунник приходит к раскаянию с непростительным запозданием (“Воскресение” Льва Толстого). Циничный русский Эрос — инобытие такового. Закономерно, что Николай Бердяев писал о том, что подлинно эротична лишь теофилия (представляете себе: он призывал к тому, чтобы мы закручивали болты Богу! а куда вводить-то ему, апофатическому?). Мы уступаем половой акт, в отчужденности от него, Другому — чужаку, сопернику. “Как дай Вам Бог любимой быть другим” Пушкина, или “Так души смотрят с высоты / На ими брошенное тело” Тютчева, или знаменитая сцена “диссоциации” (созерцания собственного мнимого обладания женщиной извне), открывающая “Despair” по тютчевскому образцу, — вот некоторые версии русского Эроса.
Н. Г.В потскриптуме к русской “Лолите” Набоков заявлял, что в русской литературе нет языка, способного передать Эрос, кроме “сочно-похабного”.
И. С.Он забыл изысканную эротическую лирику Пушкина, его же “Гавриилиаду”, стилистически безупречную анальную поэзию Языкова и многое иное — только для того, чтобы сделать свой автоперевод абсолютной новостью для тайно чаемых им читателей-соотечественников. Если глядеть в корень, Набоков принадлежит ко все той же самой культурной традиции — отчужденной от себя сексуальности. Провозглашая, что у русских нет разработанного эротического языка, он отнимал от нас сексуальную культуру: вот, мол, у французов она есть, а у тех, кто, выпив, затягивает: “Пожааалей же меня, дорогая”, — ее нет. Это ошибка, но очень русская, промах человека, цинично мыслящего, оскорбляющего эротическую манифестацию своего ближнего. Отчужденный от себя, кощунственный Эрос, как ни парадоксально, весьма гуманен. Если мы преобразуем половой акт из прокреативного в перверсный (пусть даже в эксгибиционизм), мы все-таки еще остаемся данниками плоти. Эротоциник телесен по минимуму, он не верит в генерирующую все-власть соматики, сомневается и в ее телекратии. Из шовинистических побуждений мне хочется сказать, что русский в качестве обладателя Эроса — наименее бестиален в этом идиотическом мире, сотворенном человеком. Но тут же я принимаюсь размышлять о соотечественниках как о носителях Танатоса, то миллионами попадающих — по воле правительства — в концлагеря, то тысячами отстреливающих друг друга ради дележа прибыли. Где еще найдешь таких нелюдей? Разве в горных дебрях Меланезии, среди последних каннибалов. В этом и состоит божественная гармония сего универсума, о которой рассуждал Лейбниц и которую опровергали Вольтер и Достоевский. Избыточная человечность абсурдна — и танатологична. Из-за цинизма в России не мог стать на ноги психоанализ. Он был возможен только там, где Эрос не оторван от его субъекта. В психоанализе (что бы с ним сейчас ни происходило, как бы он ни был ответствен за деяния, совершаемые serial sexkillers, как бы он ни был подчас наивен) сохраняется архаическое начало начал индоевропейской цивилизации, эротизировавшей человека тотально — от рождения до смерти (в которой усопшего сопровождали в дальний загробный путь его жены).
Н. Г.Как вы объясняете происхождение отечественного цинизма?
И. С.Право, не знаю, что сказать по этому поводу. В любом случае он был заложен уже в образе Владимира Святого, обладателя многочисленного гарема, с одной стороны, и учредителя христианства на Руси — с другой. Обсценные сказки, вроде “Щучьей головы” или “Посева хуев”, крепко держались в народной памяти.
Н. Г.Раз зашла речь о психоанализе, что вы можете сказать об эрогенных зонах?
И. С.У животного эрогенные зоны минимальны — это его половые органы. У человека же практически вся поверхность тела становится так или иначе эрогенной, т. е. обретает глубину, содержание, каковым является желание обладать Другим и быть им обладаемым. Показательно, что к проституткам нельзя прикасаться руками, дабы не возбуждать их. А к генитальной пенетрации они (не животные!) равнодушны, точнее: в силах принудить себя быть индифферентными по отношению к ней. Определение отдельных эрогенных зон на нашем теле чрезвычайно условно. От кончиков волос и до пяток человек есть половой орган (“одни сплошные губы”). Наверное, дело в том, что только человеку присуще предвосхищать свою смерть, уживаться с ней. Из-за чего людям и приходится распространять эротичность, сексуальную чувствительность с половых органов на любые прочие. Мы боимся неизбежного конца и стараемся усилить присутствие Эроса в нас. Мы как бы мним себя бессмертными с самого начала нашей половой активности. Мы не подлежим исчезновению не только в продолжении рода и в культе предков, но и как индивиды, как особи, у которых нет таких частей тела, что могли бы быть исключены из области эротического, т. е. нетленного. Пусть даже мы чаще разыгрываем передачу генной информации, нежели и впрямь осеменяем вечность, давая жизнь новым поколениям. То, что называется “Partialtrieb”, — выдумка мыслителей первой половины XX века, не умевших ценить данного нам, представлявших себе — в своем негативном антропологизме (расовом или классовом) — современного им человека неполноценным, разглагольствовавших о “генитальной тирании” (Маркузе), которая может быть якобы преодолена только в светлом будущем. От них пошла борьба с фаллогоцентризмом, которую объявили Деррида и феминистки-шестидесятницы — кому? — истории. В действительности никаких частичных сексуальных влечений у людей не существует. Не надо приписывать нам бестиальность! Какая бы то ни была часть тела, если она участвует в вожделении, по цепочке увлекает за собой плоть человека в полном ее объеме. Более того: мы эротизируем что угодно. Жан-Франсуа Лиотар остроумно сопоставил (в “Economic libidinale”, 1974) разные формы хозяйствования с несходными сексуальными практиками: так, нынешняя экономика с ее заемами и обещаниями выплатить кредит оказывается сравнимой с coitus reservatus таоизма, рекомендовавшего отсрочку семяизвержения.
Н. Г.Давайте вернемся к русской сексуальной культуре. Только ли цинична она, как вы утверждаете?
И. С.Есть гигантская традиция русского эротического словесного искусства, которая тянется от фольклора через XVIII век, породивший “Пригожую повариху” Чулкова и барковиану, к романтизму: к “Опасному соседу” Василия Львовича Пушкина, к непристойнам стихам его племянника, к юнкерским поэмам Лермонтова. Нового расцвета это искусство достигает в эпоху символизма, у Брюсова, Зиновьевой-Аннибал, Кузмина, в “Царице поцелуев” Сологуба, у Арцыбашева, Анатолия Каменского и т. д. Инерция символизма дает себя знать в авангардистских текстах Андрея Платонова, Пильняка (рисовавшего большевистскую некрофилию), Артема Веселого и многих других писателей 1920-х годов. Я никак не могу согласиться с мнением Бориса Огибенина (чьи труды я вообще-то высоко ценю) о том, что “…в русской литературе не существует собственно литературного эротического словаря, как отсутствует и соответствующий литературный этикет” (“О русской словесности и поэтике непристойного языка” // Любовь и эротика в русской литературе XX века, Bern e. а. 1992). Боря принял на веру самоупоенность Набокова, выкинувшего, видать, из памяти “Нет я не дорожу мятежным наслажденьем…”. Тем не менее и впрямь известен большой массив русской литературы, как классической, так и неклассической, в котором обнаруживается чрезвычайно осторожный, почти как будто пуританский подход к эротическим эпизодам. Эрос присутствует здесь, но он не передается впрямую, вещи не названы своими именами. Он скорее подразумевается, чем непосредственно преподносится читателю. Таков Лев Толстой, таков Тургенев — примеры можно было бы множить и множить. Не то чтобы русская словесность страдала ханжеством — сексуальность часто оказывается для нее несказуемой, невыразимой (нераскрываемая тайна особенно сильно воздействует на читателей, которые вынуждены запускать в работу их собственную фантазию). Сплетение тел не то, о чем следует молчать из-за запрета на высказывания о плотской любви, но то, что никак нельзя обозначить, для чего нет слов. Я бы определил ероche такого рода как наследие, полученное род- ной литературой от византийско-русского исихазма и — шире — от отрицательного богословия (Дионисий Ареопагит был в высшей степени популярен в Московском государстве в позднем средневековье). Названная осо-
бенность нашей литературы — другая сторона ее циничного обращения с сексуальностью. Перед нами опять же результат остранения сексуальности, ее делегирования Другому, невозможность ее непосредственно и соучастно пережить. Она входит в данном случае не в сферу собственно поэтического, а в ту, которую называют “возвышенным” (первым, кто противопоставил эти области, был, как известно, Кант). Будучи сублимированными, требования плоти не манифестируемы с помощью приемов художественной выразительности и становятся для литературы неприкасаемым предметом. Итак: в одном плане у нас в наличии резкое снижение Эроса, а в другом — его — до неартикулируемости — возвышение в литературе. Русское сублимирование половой жизни нашло свое философски-теологическое обоснование у Бориса Вышеславцева (в его книге “Этика преображенного Эроса”). Сталинский период был победой “возгонки” сексуальности, в силу чего она была без остатка вытеснена за пределы культурно допустимого. В 1970—1980-х годах возрождается исконно русское — фольклорное, не византийское — циничное отношение к эротике. Достаточно вспомнить “Тридцатую любовь Марины” Сорокина, где сексуальность загрязняется за счет примешивания к ее описанию фекальных мотивов. Снижение сексуальности Сорокин последовательно проводит во всех своих романах и пьесах — вплоть до “Голубого сала”, где гомосексуальный половой акт исполняют Хрущев (active) и Сталин (passive). Это смешная сцена, которая заставляет нас вернуться к первоистокам похабного русского Эроса.
Осень 2002 года: продолжение
Н. Г.Кто бы мог подумать два года тому назад, когда мы остановили нашу беседу на “Голубом сале”, что его автор будет обвинен за создание порнографического сочинения? Что случилось со страной?
И. С.Революция кончилась, о чем и известил весь мир новый президент. Несколько раз в СССР крутые повороты государственной политики в сторону обострения гражданских конфликтов предвосхищались кампаниями против литераторов. В 1929 году перед началом коллективизации в прессе был поднят шум по поводу Пильняка и Замятина, опубликовавших — соответственно — “Красное дерево” и “Мы” на Западе. Прелюдией Большого террора явились газетные выступления против формализма в искусстве, не ограничившиеся одной музыкой. Подавляя независимую от государства общественность, слегка зашевелившуюся во время Второй мировой войны, Жданов затеял — накануне выселения евреев за новую черту оседлости — охаивание Ахматовой и Зощенко. Расставаясь с хрущевским “либерализмом” (крайне сомнительного, впрочем, толка), Брежнев допустил в 1965 году суд над Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Нынешние нападки на Сорокина, естественно, вызывают в памяти только что названный ряд событий. Самый ранний эксперимент в таком направлении был проведен в 1923 году напостовцами, призвавшими большевистскую верхушку разгромить “попутчиков”. Но первый блин, как всегда, вышел комом. Троцкий и Бухарин не поддержали новоиспеченных охранителей партийной чистоты культуры, что нашло отражение в постановлении ЦК ВКП(б), обнародованном в 1925 году. Удары по Лимонову, Сорокину, Баяну Ширянову не обещают России в будущем реализации ее либеральных грез. Дай Бог, чтобы “Идущих вместе” постигла участь напостовцев! “Горька судьба поэтов всех времен; / Тяжеле всех судьба казнит Россию”. А все почему? Да потому, что литература на нашей родине — позднее и для власть имущих непривычное (до сих пор!) в своей автократии явление.
Н. Г.Вы считаете, что суд над Лимоновым и травля Сорокина — звенья одной цепи?
И. С.Откуда мне знать, как эфэсбешные “конструкторы” планируют репрессии, нацеленные против вольной литературы и независимых издательств, вроде “Ad Мarginem”, и кто из числа пишущей братии (третьестепенный критик, небось, какой) консультирует этих воинственных бюрократов? Лимонов — радикальный эссеист и своенравный политик. Сорокин — писатель антропологической складки, обличитель не сегодняшних обстоятельств, но человека как такового. Эти два автора имеют мало общего. Но невольно приходится помещать их в один и тот же контекст, раз за их судебными делами проглядывает некий трезвый расчет, определенная логика воления, шаги алгоритма: нужно вначале ухватиться за “слабое звено” (это выражение внедрил в 1861 году в обиход русской речи революционер Петр Заичневский, распространивший прокламацию “Молодая Россия”), за писателя с организационно-авантюристической жилкой, а затем привлечь к ответу и того, кто наиболее моден среди беспокойной молодежи, — дабы видно было, что пощады не будет никому, каким бы высоким престижем ни пользовался художник и как бы аполитичен он ни был. Контекст легко было бы расширить: сейчас во всем мире людям искусства приходится отступать с занимавшихся ими позиций или защищаться от нападок. Голливудские кинодеятели, уступая диктату общественного мнения, налагают автоцензуру на брутальные фильмы — во Франции недавно судили Уэльбека за антиисламские высказывания, которые он якобы допустил в своем последнем романе “Платформа”.
Н. Г.В ходу и иные концепции происходящего в России. Кое-какие отечественные публицисты утверждают, что чуть ли не Сорокин сам — ради роста своей популярности — и спровоцировал перформансы, компрометирующие “Голубое сало”.
И. С.А Лимонов сам себя посадил в тюрьму. И унтер-офицерская вдова сама себя высекла. Зачем было Соро-
кину раздувать свою славу, когда он и без того был культовой фигурой? С ним в ресторан было без проблем не сходить: только чокнемся по первой, сразу подваливает какой-нибудь отрок в пиджаке фирмы “Boss” и тянет Володю за свой стол — угощать да ублажать. С Ванькой-дураком из Интернета не хочется спорить. Как говорили в Одессе на базаре: себе дороже. Опять же без полемики, протокольной правды ради, приведу цитату из того, что писал из Москвы Дэвид Хоффман в “International Herald Tribune” (Wednesday, July 17, 2002), ссылаясь на не названных поименно местных информантов: “The episode might be seen as another step in Putin’s campaign to impose strict controls on Russian society. But to Moscow authors, the protests had another meaning [все, что ли, авторы заодно?]. They said that the fact that a novel [“Голубое сало”] was at issue, and not politics or economics [а как порнуха], was a sure sign that literature is making a popular comeback in Russia after a decade of uncertainty”. Я готов простить иноземцу восприятие России как чисто экзотической страны, часть населения которой в порыве любви к художествам, несколько, впрочем, садистической, способствует возрождению изящной словесности, всегда пользовавшейся здесь особым почетом. Не могу, однако, понять русских, которые с той же самой неадекватной позиции объясняют то, что стряслось на подмостках нашей культуры. Неужто и впрямь так далеко зашла вестернализация моей родины?