Фирма
Шрифт:
— Вы что, Борис Дмитриевич, серьезно хотите сделать Васильку концерт в Минске?
— Да ну его в жопу! Какой там концерт! Ничего я ему не буду делать. Хотя посмотрим, может быть, он придет в себя. Свою паранойю, может быть, отложит в сторону и займется делом. Вот тогда с ним и поговорим…
— А Палыч?
— А что — Палыч? Палыч не обеднеет. А если обеднеет от такой ерунды, значит, хреновый он менеджер. Вот и все. Значит, нечего ему этим делом заниматься. Правильно?
— Ну…
Митя хотел было сказать, что нехорошо, что не по-людски это как-то — вот так, впрямую обманывать, — но поостерегся. Неизвестно, как мог отреагировать Борис Дмитриевич на подобные
Гольцман действительно обладал неприятной и странной чертой характера — он очень болезненно воспринимал мелкие обиды, лишние слова, которые могли позволить себе малосведущие в характере Гольцмана люди, после чего мстил за эти оговорки и ошибки долго, умело и с удовольствием. Это было для Бориса Дмитриевича чем-то вроде хобби — на его взгляд, вполне безобидным, однако окружающим оно таковым не казалось.
Известный пианист Володя Гурьев, как поговаривали, второй год сидел в тюрьме именно по милости Бориса Дмитриевича.
В давние времена, о которых Гольцман вспоминал в редких интервью или во время застольных бесед со старыми знакомыми, в те золотые дни нищей и бесшабашной юности, когда Боря Гольцман играл на саксофоне в одной из бесчисленных ленинградских подпольных групп, Гурьев, валявший дурака в таком же никому не известном и не нужном коллективе, как-то раз довольно нелестно отозвался в присутствии многочисленных собутыльников об игре своего товарища по цеху.
— Ты бы дул послабее, — сказал Гурьев, выпив очередной стакан отвратительной, пахнувшей керосином «андроповки». — А то глаза выпучишь, стоишь красный, как помидор, потный весь… А в ноты не попадаешь… Дуй послабее, тебя не слышно будет, глядишь, и сойдет за музыку… Рокенрол, одно слово…
Гурьев демонстративно-брезгливо относился к подпольным рок-группам и еще в семидесятые прослыл крутым авангардистом. Правда, тогда над ним смеялись и в грош не ставили. Но прошло с десяток лет, и Гурьев стал ездить в Европу, записывать пластинки с известными западными музыкантами, у него появились деньги, хорошая машина, хорошая квартира и хорошие инструменты, его имя замаячило на страницах популярных музыкальных изданий…
Все бы шло отлично, если бы как-то раз во время одной из регулярных облав, частенько случающихся в ночных клубах, расторопные бойцы ОМОНа не прихватили Гурьева с полным карманом кокаина.
Гурьев оказался на полу с заведенными на затылок руками. Когда один из бойцов, шаря по карманам европейской знаменитости, обнаружил там полиэтиленовый пакет весьма солидных размеров с «белым порошком, похожим на наркотическое вещество», он плотоядно рявкнул и потащил Гурьева в коридор, отделяя от рядовых посетителей, как золотоискатель, просеивая песок и камушки, отделяет долгожданный слиток от пустой породы.
В коридоре культового артиста для начала сунули лицом в неровно, «художественно» оштукатуренную стену и, после того как Гурьев оставил на ней свой кровавый автограф, повлекли к машине — из всей обысканной и обласканной сапогами и дубинками омоновцев компании Гурьев оказался единственным, заслуживающим серьезного внимания.
Размеры гонораров, которые Гурьев получал в Европе, позволяли ему пользоваться если не всеми благами жизни, то хотя бы некоторыми из тех, что были недоступны рядовым россиянам. В частности, звезда питерского авангарда предпочитал алкоголю и другим стимуляторам сознания вошедший в моду кокаин. И употреблял его с удовольствием, часто и много.
Для следователя, к которому попал Володя, пакетик с белым порошком, выуженный прозорливым бойцом из кармана пианиста, не создавал альтернативы в принятии решения. В свете усиления борьбы с наркотиками Гурьеву светил вполне конкретный срок. Конечно, как всегда, были «возможны варианты».
Однако у знаменитого Гурьева не оказалось достаточных связей для реализации того, что подразумевалось под этими самыми «вариантами». Вернее, связей-то у него было в достатке, да все не с теми фигурами, которые могли бы повлиять на российское правосудие. Известные художники, актеры, режиссеры, какие-то странные личности, именовавшиеся в светских тусовках «культовыми» фигурами, — все они, как выяснилось, не имели ни малейшего веса ни для следователя, ни тем более для прокурора, даже рядовой мент, какой-нибудь лейтенант в отделении милиции, послужившем точкой отсчета гурьевской трагедии, спокойно посылал их, меняя адрес в зависимости от собственного настроения и иногда доходя до сияющих вершин эзопова языка.
Нужны были чиновники, причем немалого ранга, то есть представители той социальной группы, к которой свободомыслящий Гурьев всегда относился с демонстративным пренебрежением, если не сказать с презрением.
Именно тогда к Гольцману пришел Яша Куманский, вездесущий журналист, тоже выплывший на перестроечных волнах из мелководья гонораров официальных советских газет и прибившийся к сахарным айсбергам коммерческих изданий.
Борис Дмитриевич был как раз тем человеком, который мог «нажать на кнопки» и повлиять на судьбу питерского гения, оказавшегося в неволе. Гольцман своих связей не афишировал, но Куманский, однако, не считал бы себя журналистом, если бы не знал, что Боря Гольцман частенько бывает в мэрии, захаживает в Большой Дом, а на даче у него бывают в гостях фигуры самого разного калибра, от авторитетных бандитов до крутых чиновников.
Они сидели в старом офисе Гольцмана — гораздо более роскошном, чем тот, в который представительство «Норда» перебралось примерно через год, когда Борис Дмитриевич пережил один из самых тяжелых периодов в своей жизни в связи с серьезными неприятностями и финансовыми трудностями, вызванными чересчур пристальным интересом налоговой полиции к его фирме.
— Боря, помоги ты Вовке, это же наш человек, — говорил Куманский, пытаясь заглянуть в глаза Гольцмана, которые тот упорно отводил в сторону. — Ну кто сейчас не торчит? Да и кокс — это ведь, скорее, мода… Он же модный парень, Вовка, ему это, так сказать, по рангу положено. Ноблес оближ…
— Положение… — Гольцман посмотрел журналисту прямо в глаза. — Положение, говоришь, обязывает? А меня?
— Что?
— Меня не обязывает мое положение?
Гольцман прошелся по кабинету, засунув руки в карманы брюк.
Внезапно Куманский понял, какую он сейчас допустил ошибку. Сам, своими руками, точнее, своими словами он вознес Гольцмана на очередную ступеньку его мании величия, которая последнее время все чаще давала о себе знать. С некоторых пор окружающие начали замечать, что Борька Гольцман, всегда бывший «своим парнем», помогавший деньгами и выпивкой, болтающийся по концертам и выставкам, Борька, с которым всегда можно было надраться и послушать свежие анекдоты, снять девчонок и завалиться к нему, Гольцману, домой среди ночи с тем, чтобы «зависнуть» там суток на трое, — этот самый старый приятель Борька меняется: становится нелюдимым, заносчивым, вместо приветствия цедит сквозь зубы что-то невнятное, фильтрует свои знакомства, отдавая предпочтение «нужным» людям, какими бы моральными уродами те ни оказывались при ближайшем рассмотрении.