Флорентийская голова (сборник)
Шрифт:
Факту наличия у него рук я поначалу не придала особого значения, но когда торс попросил вымыть его, крепко задумалась. Проблема заключалась в том, что он теперь мог меня схватить, если бы захотел.
— Вы можете их связать, если боитесь, — сказал торс, когда я подошла к нему сзади с намыленной мочалкой в одной руке и тазиком тёплой воды в другой.
— С чего вы решили, что я вас боюсь? — подчёркнуто безразлично спросила я.
— Иначе бы вы подошли спереди.
Я про себя улыбнулась: «Угадал, зараза». Затем прижала мочалку к его спине между лопаток и чуточку надавила.
— О-о-о-х, как хорошо… — застонал торс, — как же мне сейчас хорошо… умоляю, Саша, трите сильнее…
«Балдеешь, плесень», — подумала я и принялась истово драить его спину, плечи и шею сзади, для устойчивости положив левую руку ему на плечо. Оно оказалось на ощупь тёплым и очень нежным, как у ребёнка. Именно в этот момент я впервые призналась себе, что он волнует меня как женщину.
После мытья торс самостоятельно вытерся полотенцем, которое я принесла ему из ванной, и мы приступили к работе. Начали с того, что торс минуты на две замирал в какой-нибудь нелепой позе (в основном хитро заламывая руки и выгибаясь), а я делала стремительные наброски. Каждый такой набросок потом рассматривался и разбирался буквально по косточкам.
Я слушала моего натурщика (и по совместительству учителя) крайне внимательно, а некоторые его фразы записывала на уголок ватмана. Поймите меня правильно, дело было не в какой-то там особой значимости этих фраз, просто с какого-то момента мне стало казаться, что его устами со мной говорит совсем другой человек (сами понимаете кто). Бред, конечно, но мне тогда так казалось.
К обеду упражнения с быстрыми набросками были закончены. Я предложила сделать перерыв, а потом продолжить. Торс согласился. Я спустилась вниз, несколько раз, словно зек, обошла по периметру ту самую piazza, которую рисовала позавчера. Настроение моё от контакта со свежим воздухом значительно улучшилось, и я поспешила назад в мастерскую.
Торс ожидал меня в несколько странной позе. Руки его были сцеплены в замок и лежали на затылке (отчего он стал несколько похож на атланта), глаза прикрыты, а на лице творилось такое глубокомысленное выражение, будто ему только что открылась самая главная на свете истина, и от осознания этого факта его не по-детски прёт. Я заняла своё место у мольберта и поспешила перенести всё это на бумагу.
За три с небольшим часа позирования торс не шелохнулся и не проронил ни слова. Молчал, будто вообще не умел говорить. Я уже заметила эту особенность его поведения, что вспышки разговорчивости у него чередуются с периодами полного безмолвия, и поэтому нисколько не удивилась.
В тишине мне работалось прекрасно. Всё практически с первого раза получалось так, как я задумывала. Единственной проблемой было выгонять из головы эрмитажных атлантов, которые слетались туда при каждом взгляде на торс. Когда работа подходила к концу, я заметила, что добилась уже основательно забытого эффекта, когда картинка на ватмане проявляется, как изображение на фотопластинке в проявителе — неравномерно, но фотографически
Что до моего натурщика, то за всё это время он так и не подал признаков разумной жизни. Примерно к исходу четвёртого часа я поняла, что он спит.
«Видимо, нашёл, где кнопка», — подумала я и не стала его будить, чтобы показать законченную работу.
Причинное место показалось в пятницу. Размеров оно было самых обычных, я бы даже сказала, средних, но взор всё равно притягивало. Пару раз перехватив мой взгляд, теперь уже фигура оторвала от искусственного плюща, увивавшего полку с восковыми фруктами, лист покрупнее, сдула с него пыль и прикрылась.
— Думаю, сегодня стоит попробовать меня сангиной, — сказал она. — Вы найдёте её в шкафу.
Я послушно отыскала в шкафу картонную коробочку с потрескавшимися коричневыми мелками. Мне вспомнился мой недавний страх перед белым листом; я улыбнулась. Белый лист теперь не пугал — дёргал за какие-то ниточки, щекотал нервы, но страха или паники не было. Он снова был окном в другой мир, который можно было от начала до конца создать самой, а потом сохранить, разрушить, сжечь… поверить в него, влюбиться…
Я взяла небольшой кусочек сангины, повертела в ладони и уверенно рассекла белизну ватмана первым штрихом.
Спустя два часа, фигура вертела в руках мой ватман.
— Вы сделали то, что сделали, а сделали вы немало, — нараспев произнесла она, разглядывая собственное изображение. — Воплощённая красота!
— Вы это о себе или о работе? — уточнила я.
— И о том, и о другом, Саша, — снова нараспев сказала фигура, — ноги вот только коротковаты.
Дальше последовал уже знакомый мне приступ хохота.
Когда я ложилась спать, то уже точно знала, что это произойдёт именно сегодня, и что никакого завтра у нас уже не будет.
Я легла на кушетку лицом к стене. Думала, что ни за что не усну, но, разумеется, заснула, как сурок. Мне приснился короткий, но яркий сон, будто я гуляю по какой-то художественной выставке и с ужасом понимаю, что все выставленные картины мои. Последнее, что я запомнила — это висящий на стене среди прочих портрет головы в образе медузы Горгоны, точно такой же, как в Уффици.
Меня разбудили шаги. В первый момент я очень испугалась, но довольно скоро взяла себя в руки. «Бояться нечего, — повторяла я про себя, — он мне ничего плохого не сделает», но это не особенно помогло — меня всю трясло.
Шаги приблизились ко мне (я не нашла в себе сил отвернуться от стены, только ещё крепче зажмурила глаза) и прошлёпали мимо, в ванную. Скрипнула дверь, послышалась длинная фразу на итальянском — видимо, ругательство — и через пару секунд зашумела вода.
Скажу прямо, в тот момент со мной творилось что-то странное. Я как бы состояла из двух, нет, из трёх частей: первая была деревянной и ничего не соображающей от страха; третья — горячей, даже жаркой от (и для) того мужчины, который мылся в ванной; а вторая, та, что в середине — спокойной, как последняя в Союзе потушенная доменная печь. В связи с чем, у меня в голове приключился примерно такой диалог: