Фома Гордеев
Шрифт:
– Нет, видишь ли, иногда он бывает - как ребенок...
– Я и сказал: недоросль. Стоит ли говорить о невежде и дикаре, который сам хочет быть дикарем и невеждой? Ты видишь: он рассуждает так же, как медведь в басне оглобли гнул...
– Очень ты строг...
– Да, я строг! Люди этого требуют... Мы все, русские. отчаянные распустехи... К счастью, жизнь слагается так, что волей-неволей мы понемножку подтягиваемся... Мечты - юношам и девам, а серьезным людям- серьезное дело...
– Иногда мне очень жалко Фому... Что с ним будет?
– Ничего не будет особенного - ни
– Верно, барин!
– сказал Фома, появляясь на пороге. Бледный, нахмурив брови, скривив губы, он в упор смотрел на Тараса и глухо говорил: - Верно! Пропаду я и - аминь! Скорее бы только!
Любовь со страхом на лице вскочила со стула и подбежала к Тарасу, спокойно стоявшему среди комнаты, засунув руки в карманы.
– Фома! О! Стыдно! Ты подслушивал, - ах, Фома!
– растерянно говорила она.
– Молчи! Овца!
– Н -да, подслушивать у дверей нехорошо -о!
– медленно выговорил Тарас, не спуская с Фомы пренебрежительного взгляда.
– Пускай нехорошо!
– махнув рукой, сказал Фома.
– Али я виноват в том, что правду только подслушать можно?
– Уйди, Фома! Пожалуйста!
– просила Любовь, прижимаясь к брату.
– Вы, может быть, имеете что-нибудь сказать мне?
– спокойно спросил Тарас.
– Я?
– воскликнул Фома.
– Что я могу сказать? Ничего не могу!.. Это вы вот вы всё можете...
– Значит, вам со мной не о чем разговаривать?
– снова спросил Тарас.
– Нет!
– Это мне приятно...
Он повернулся боком к Фоме и спросил у Любови:
– Как ты думаешь -скоро вернется отец? Фома посмотрел на него и, чувствуя что-то похожее на уважение к этому человеку, осторожно пошел вон из дома. Ему не хотелось идти к себе, в огромный пустой дом, где каждый шаг его будил звучное эхо, и он пошел по улице, окутанной тоскливо-серыми сумерками поздней осени. Ему думалось о Тарасе Маякине.
"Твердый... В отца, только не так суетлив... Чай, тоже -выжига... А Любка -чуть ли не святым его считала -дуреха! Как он меня отчитывал! Судья.. Она -добрая ко мне!.."
Но все эти мысли не возбуждали в нем ни обиды против Тараса, ни симпатии к Любови.
Вот мимо него промчался рысак крестного. Фома видел маленькую фигурку Якова Маякина, но и она не возбудила в нем ничего. Фонарщик пробежал, обогнал его, подставил лестницу к фонарю и полез по ней. А она вдруг поехала под его тяжестью, и он, обняв фонарный столб, сердито и громко обругался. Какая-то девушка толкнула Фому узлом в бок и сказала:
– Ах, извините...
Он взглянул на нее и ничего не ответил. Потом с неба посыпалась изморозь, -маленькие, едва видные капельки сырости заволакивали огни фонарей и окна магазинов сероватой пылью. От этой пыли стало тяжело дышать...
"К Ежову, что ли, пойти ночевать? Выпить с ним..." - подумал Фома и пошел к Ежову, не имея желания ни видеть фельетониста, ни пить...
У Ежова на диване сидел лохматый человек в блузе, в серых штанах. Лицо у него было темное, точно копченое, глаза
– Ты что бродишь?
– спросил Ежов Фому и, кивнув на него головой, сказал человеку, сидевшему на диване: -Гордеев!
Тот взглянул на вошедшего и .резким, скрипящим голосом сказал:
– Краснощеков...
Фома сел в угол дивана, объявив Ежову:
– Я ночевать пришел...
– Ну, так что? Говори дальше, Василий...
Тот искоса взглянул на Фому и заскрипел:
– По-моему, вы напрасно наваливаетесь так на глупых-то людей - Мазаньелло дурак был, но то, что надо, исполнил в лучшем виде. И какой-нибудь Винкельрид - тоже дурак, наверно... однако кабы он не воткнул в себя имперских пик, швейцарцев-то вздули бы. Мало ли таких дураков! Однако -они герои... А умники-то -трусы... Где бы ему ударить изо всей силы по препятствию, он соображает: "А что отсюда выйдет? а как бы даром не пропасть?" И стоит перед делом, как кол... пока не околеет. Дурак -он храбрый! Прямо лбом в стену хрясь! Разобьет башку - ну что ж? Телячьи головы недороги... А коли он трещину в стене сделает, - умники ее в ворота расковыряют, пройдут и - честь себе припишут!.. Нет, Николай Матвеич, храбрость дело хорошее и без ума...
– Василий, ты говоришь глупости!
– сказал Ежов, протягивая к нему руку.
– А, конечно!
– согласился Василий.
– Где мне лаптем щи хлебать... А все-таки я не слепой... И вот вижу: ума много, а толку нет.
– Подожди!
– сказал Ежов.
– Не могу! У меня сегодня дежурство... Я и то, чай, опоздал... Я завтра зайду, - можно?
– Валяй! Я тебя распатроню!
– Такое ваше дело...
Василий медленно расправился, встал с дивана, взял большой, черной лапой желтую, сухонькую ручку Ежова и тиснул ее.
– Прощайте!
Затем кивнул головой Фоме и боком полез в дверь.
– Видал?
– спросил Ежов у Фомы, указывая рукой на дверь, за которой еще раздавались тяжелые шаги.
– Что за человек?
– Помощник машиниста, Васька Краснощеков... Вот возьми с него пример: пятнадцати лет начал грамоте учиться, а в двадцать восемь прочитал чёрт его знает сколько хороших книг да два языка изучил в совершенстве... За границу едет...
– Зачем?
– спросил Фома.
– Учиться, посмотреть, как там люди живут... А ты вот - киснешь...
– Насчет дураков дельно он говорил!
– задумчиво сказал Фома.
– Не знаю, ибо я -не дурак...
– Дельно! Тупому человеку надо сразу действовать... Навалился, опрокинул...
– Пошла писать губерния!
– воскликнул Ежов.
– Ты мне лучше вот что скажи: правда, что к Маякину сын воротился?
– Правда... А что?
– Ничего!
– По роже твоей видать, есть что-то...
– Знаем мы этого сына -слышали о нем... На отца похож?
– Круглее... серьезности больше... такой холодный!