Фрактал. Осколки
Шрифт:
Но мне и врачам было ясно: распад моих лёгких идёт полным ходом. Как в песне: «Наш паровоз вперёд летит, в коммуне остановка…». При каждом вдохе-выдохе лёгкие хрипели и посвистывали, но не так залихватски, как у Соловья-Разбойника, а так, что, когда звук из них вырывался наружу, мне казалось, что кто-то в них поселился нехороший. Главная его нехорошесть заключалась не только в издаваемых им звуках, отхаркивании и боли при вздохе, но, главное, в постоянной депрессии. «Но тот, который во мне сидел», её просто генерировал, как energizer: «Всё, касатик, пожил, поураганил немножечко, и “хорэ”. Пусть другие поживут».
И с этим приходилось ежедневно и постоянно бороться: не обращать внимания
Но была одна очень странная и положительная тенденция. У таких больных, может, не у всех, но у некоторых, и у меня в том числе, была почти постоянная эрекция или мысли о сексе. Но возможности сбросить это возбуждение у народа практически не было, только, пожалуй, рукоблудие. И вот тут я имел исключительное преимущество перед всеми остальными отшельниками тубдиспансера. У меня была верная боевая подруга, бесстрашная юная Веха…
Утренний моцион начинался с того, что выстраивалась небольшая очередь в палате перед раковиной для умывания. Я старался оказаться в числе первых, так как уже после подходов трёх-четырёх человек зрелище было не для слабонервных, особенно в первые дни. За ночь в наших поражённых лёгких скапливались слизь и гной, кровь и мокрота, и всё это хотелось поутру как можно скорее извергнуть наружу, хоть на полчаса вздохнуть свободно. Поэтому если ты подходил делать утренний моцион в конце очереди, то вид перед тобой открывался, прямо скажем, не как на картине Клода Моне «Водяные лилии», или «Кувшинки». Но перед просмотром произведения, созданного моими коллегами по несчастью, борцами за выздоровление, а значит, и за саму Жизнь, ты вынужден был прослушать какофонию звуков, которая тоже мало напоминала «Венгерскую рапсодию» Ференца Листа.
Понятие «санитайзер» тоже ещё не вступило в права. На краю раковины стояла трёхлитровая банка с разведённой марганцовкой. Народ, очищаясь, полоскал рот и горло, некоторые, более продвинутые, после себя поливали и на раковину.
Затем очередь перемещалась в процедурную, оголяя там свои исколотые задницы под новые дырки, и принимала таблетки. После этого маршрут лежал в столовую на завтрак: обычно манная каша, хлеб, кусочек сливочного масла, иногда и сыра, сахар и коричневая жидкость под названием какао.
Далее свободное время, основная масса шла играть в домино, это было самое любимое занятие. Летом на большой террасе второго этажа, зимой тоже на втором, но в холле, где вечером включали телевизор. Вот и вся развлекательная программа областного тубдиспансера.
Посещения нашего заведения родственниками и знакомыми были строго регламентированы. Три раза в неделю в определённые часы. Болезнь у больных туберкулёзом бывает в двух ипостасях: открытая форма заболевания и закрытая. Я ведь Везунчик и пока не докатился до открытой формы, которая резко ограничивает круг общения со здоровыми людьми, его время и формы.
Чаще всего меня навещала мама. Во дворе заведения, среди редких деревьев и кустов, стояли три лавочки. Мы обычно выбирали самую дальнюю и уединённую из них. Мама приносила мне горячую пищу, приготовленную её заботливыми руками: супы, борщи, наваристые жирные бульоны и разнообразные вторые блюда. Питание таких больных, по всем медицинским догмам, должно быть высококалорийным, а кормили нас так, что кусок в горло не лез, а на жижу, называемую супом, и смотреть не хотелось, а уж употреблять в пищу тем более.
Мама страшно переживала за меня и очень волновалась, но старалась этого не показывать, всячески поддерживала меня и говорила, что мой крепкий спортивный организм непременно справится с этим недугом.
У моей мамы, Галины Ивановны Зенченко, был очень принципиальный, стальной характер. При вступлении в брак с папой, которого она сильно любила, она отказалась менять свою девичью фамилию, и никто, даже её мама, моя бабушка, не смог убедить её сделать это. На одном из открытых партийных городских собраний первый секретарь обкома партии, выступая с высокой трибуны, сказал: «Советую всем коммунистам нашей организации брать пример и так отстаивать наши партийные интересы, как делает это беспартийный товарищ Зенченко».
Мой папа, Николай Иванович Братчиков, был областным руководителем и депутатом местного заксобрания, очень занятым человеком и мог меня навещать только по субботам. Папа в семнадцать лет ушёл на фронт, был награждён многими правительственными наградами, как в мирное время, так и боевыми, включая медаль «За отвагу», был тяжело ранен и контужен, что не позволило ему пройти всю войну до конца.
Это был стальной человек. Однажды дома в воскресенье он ремонтировал деревянную гардину. Нож, которым он орудовал, сорвался и нанёс ему серьёзную травму, разрубил сухожилия у основания большого пальца правой руки. Кровища хлестала, мама, как могла, забинтовала кисть, и мы с ним вдвоём поехали на автобусе в травмпункт, который находился на другом конце города. Скорую папа вызывать отказался.
В травмпункте дежурный хирург стал сшивать его сухожилия под местной анестезией, которая в то время была примитивной, а папа сидел и смотрел, как он это делает. Тогда хирург взмолился: «Прошу Вас, не смотрите! Я не могу так работать». И папа отвернулся. Все эти воспоминания давали мне силы не дрогнуть и держать семейную марку на должном уровне.
Поскольку ночами мне не спалось в нашей душной и неспокойной «келье», я попросил маму привезти мне какую-нибудь книгу. Как уже говорил, я обожал детективы известных иностранных авторов, но мама привезла мне томик Фёдора Михайловича Достоевского. Я был удивлён. Я уже пытался начинать читать его роман «Идиот», но он наводил на меня тоску и скуку, вгонял в депрессию. Я удивился, но ничего не сказал маме. Сейчас у меня в руках был роман «Братья Карамазовы». Я не знаю, что произошло в моём воспалённом болезнью мозгу, но я увлёкся. Я читал везде: летом – днём на лавочке и по ночам на сестринском посту рядом с дежурной медсестрой, пока меня не клонило в сон. Осенью, когда стало прохладно на улице, читал днём в больничном коридоре. Теперь, наоборот, Достоевский давал мне силы, вселял уверенность, надежду и стойкость.
За пять месяцев я одолел десять томов из семнадцати, которые были в библиотеке моего отца. Десять романов этого титана, удивительного знатока человеческих душ и судеб, перевернули всё моё сознание, породили во мне вместо депрессии дикую уверенность, переходящую порою в самоуверенность. И сидела во мне эта дикая, ни на чём не основанная самоуверенность, наглая, безбашенная, бездумная, легкомысленная. Сидела во мне, как сидит 100 мм гвоздь, вбитый с одного удара опытной рукой мастера в мягкую свежеоструганную доску.