Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Но, увы, это же самое ощущение неизбывного присутствия и необычайно глубокого проникновения способно внушать мне порой низменные мысли. Я впадаю в соблазн. Я говорю себе, что человек этот, возможно, отвержен богом, что рядом с ним я подвергаюсь великому риску, что я живу под сенью пагубного древа… Но почти сразу же я замечаю, что эти обманчивые соображения сами таят в себе угрозу, от которой меня предостерегают. Я угадываю в них лукаво скрытое побуждение к мечтам об иной, более сладостной жизни, о других мужчинах. И я кажусь себе чудовищем. Я снова думаю о своем уделе; я чувствую, что он именно тот, каким должен быть; я говорю себе, что удел мой желанен, что я всякий миг сызнова выбираю его; я слышу в душе чрезвычайно отчетливый и глубокий голос г-на Тэста, который зовет меня… Но если б вы только знали, какими он называет меня именами!
Нет
И он называет меня на свой лад. То, как он ко мне обращается, почти всегда обусловлено тем, чего он от меня хочет. Имя, которым он меня наделяет, само по себе показывает, чего мне следует ждать и что я должна делать. Когда у него нет особых желаний, он зовет меня Существо или Вещь. А иной раз он называет меня Оазис, — и мне это приятно.
Но никогда он не говорит, что я глупа, — и это глубоко меня трогает.
Господин аббат, который питает к моему мужу глубокий душевный интерес и относится к этому замкнутому уму с какой-то участливой симпатией, откровенно признался, что г-н Тэст внушает ему весьма противоречивые чувства. Он как-то сказал мне: «Обличья вашего уважаемого супруга бесчисленны».
Он представляется ему «чудовищем отрешенности и одинокого знания», и он не без сожаления приписывает это гордыне, которая обособляет нас от живущих, — не только от живущих теперь, но и от живущих вечно; гордыне, которая была бы совсем омерзительной, едва ли не дьявольской, если бы в его чрезмерно изощренной душе она не вонзалась в себя самое столь яростно и не знала себя с такой дотошностью, что ее зло, вероятно, уже обескровлено в своей основе.
— Он губительно отрешается от добра, — сказал мне аббат, — но он спасительно отрешается и от зла… Есть в нем какая-то устрашающая чистота, какая-то отстраненность, какая-то несомненная сила и истина. Я никогда не встречал такого отсутствия тревог и сомнений в глубочайше перенапряженном уме. Он ужасающе спокоен! Нельзя заподозрить в нем малейшего душевного недомогания, малейшего внутреннего беспокойства, — ничего, что бывает обязано инстинктам страха и вожделения… Как, впрочем, и ничего, что обращено к Милосердию.
Его сердце — пустынный остров… Вся широта, вся энергия его мысли опоясывают и защищают этот остров; ее глубины обособляют его, преграждая путь истине. Он гордится тем, что на острове этом совсем одинок… Но терпение, дочь моя. Быть может, в один прекрасный день он найдет на песке некий след… Какой благодетельный священный трепет, какой спасительный ужас постигнет его. когда он узнает, по этому чистому знамению благодати, что его остров таинственно обитаем!..
Тут я сказала г-ну аббату, что мой муж довольно часто кажется мне неким мистиком без бога…
— Какое прозрение! — воскликнул аббат. — Какие прозрения черпают иногда женщины в простоте своих впечатлений и в прихотливости своего языка!..
Но он сразу же сам себе возразила.
— Мистик без бога!.. Ярчайшая бессмыслица!.. Вот уж легко сказать!.. Обманчивый свет… Мистик без бога, сударыня… но невозможно вообразить движения, которое было бы лишено направленности и смысла, которое так или иначе, не устремлялось бы к некоей точке!.. Мистик без бога!.. Почему бы не гиппогриф, не кентавр?
— Почему бы не сфинкс, господин аббат?
Впрочем, г-н аббат по-христиански признателен г-ну Тэсту за то, что он позволяет мне блюсти мою веру и исполнять труды благочестия. Мне оставлено право любить бога и служить ему, и я могу счастливо делить себя между моим господом и моим дорогим супругом. Порой г-н Тэст просит меня рассказать ему о моей молитве, объяснить с наивозможнейшей точностью, как я к ней приступаю, как предаюсь ей, как ее выстаиваю; и он хочет знать, так ли истинно я погружаюсь в нее. как мне кажется. Но едва только я начинаю искать в памяти нужные слова, он меня опережает,
Ничего примечательного я вам сегодня больше сказать не могу. Не стану оправдываться в том, что написала так много: вы сами просили меня об этом, признаваясь в своем ненасытном интересе ко всему, что составляет жизнь вашего друга. Однако пора кончать. Настал час ежедневной прогулки. Сейчас я надену шляпу. Мы пойдем не спеша по каменистым извилистым улочкам этого старого города, который вам немного знаком. Наконец мы направимся туда, куда и вам, окажись вы здесь, приятно было бы пройтись, — в старинный сад, где все, кто погружен в мысли, в заботы или в самих себя, сходятся к вечеру, как бегущие в реку ручьи, и непременно встречаются. Это ученые, влюбленные, старики, священники, меланхолики, — все, кто, так или иначе, не от мира сего. Они как будто стремятся навстречу взаимной своей отчужденности. Им, должно быть, приятно видеться, будучи незнакомыми, и их одиночные горечи привыкли соприкасаться. Один влачит свою немочь, другого гонит тоска; это — тени, которые избегают друг дружку; но избежать прочих можно лишь здесь, куда одно и то же сознание одиночества неодолимо влечет все эти сомнамбулические существа. Скоро и мы придем туда, в это место, достойное мертвецов. Это — ботаническая развалина. Мы придем туда перед самыми сумерками. Представьте мысленно, как мы неторопливо, шаг за шагом, проходим под лучами солнца, среди кипарисов и птичьего гомона. Ветер на солнце такой же холодный, слишком прекрасное небо порою сжимает мне сердце. В невидимом храме звонят. То здесь, то там на пути нам встречаются круглые, чуть возвышающиеся бассейны, которые доходят мне до пояса. Они полны до краев черной непроницаемой влагой, к которой пристали огромные листья лотосовой нимфей; капли, попавшие на эти листья, скользят и сверкают, как ртуть. Г-н Тэст разглядывает эти крупные живые капли или же медленно прохаживается между грядок с зелеными табличками, где экземпляры царства растений выглядят более или менее ухоженными. Его смешит этот весьма нелепый порядок, и он забавляется, разбирая затейливые имена:
Antirrhinum Siculum
Solanum Warscewiezii!!!
И этот Sisymbriifolium — что за тарабарщина!.. И все эти Vulgare, все эти Asper, и эти Palustris, и эти Sinuata, и Flexuosum, и Proealtum!!!
— Настоящий сад эпитетов, — сказал он мне однажды, — сад-лексикон, сад-кладбище…
И, помолчав немного, про себя добавил:
— Умереть знаючи… Transiit classificando [12] .
12
Прошел, классифицируя (лат.).
Примите, сударь и друг, наши общие благодарности и наши добрые воспоминания.
АНРИ БАРБЮС
(1873–1985)
Первые сознательные годы жизни Анри Барбюса связаны с Парижем: здесь он кончил лицей, учился в Сорбонне, подрабатывал хроникальными заметками в столичных газетах. В газету же он принес свои первые стихи. Одна из них — «Эко де Пари» — неожиданно отдала свою ежегодную премию именно ему, приветствуя «неизвестного поэта с признаками поразительной одаренности». Стихи, собранные в сборнике «Плакальщицы» (1895), публиковались первоначально в журналах вместе с поэтическими манифестами символистов.