Функция: вы
Шрифт:
Я опустил взгляд:
– Не хочу. Не могу, прости. Мы вытащим его из Эс-Эйта, и пусть сам выясняет. Неужели ты… ты не считаешь это правильным?
– Хорошо, – молвила Ариадна. – Это твое решение.
– Но не ответ на мой вопрос.
Она молча повела плечами. Я молча ответил себе сам. И когда наше молчание стало заглушать окружающие голоса, я поднялся:
– Схожу умоюсь.
– Михаэль.
На секунду я, конечно, понадеялся. Была у меня такая вредная пандоровская привычка.
– Лучше здесь не задерживаться. Официант много смотрит. Постарайся быстрее. А мы пока…
И я глухо
– Понял, Ариадна. Не трать драгоценное время.
Сначала я объясняю, затем доказываю, потом прошу. Но у Габриэль – замашки бога. Лучше всего она слышит, когда ее умоляют.
– Пожалуйста! Умоляю! Давай вернемся!
Я пробираюсь за сестрой сквозь толпу взрослых. Но для человека в одиннадцать лет эта толпа неприступна. Мужские спины похожи на железобетонные стены, и поэтому я ищу женщин. Женщины – они как колонны. Они разные. У каждой свой силуэт. А значит, изгибы, значит, просветы, значит, зазоры, в которые можно броситься и проскочить.
– Ты же знаешь, что все так! Как на картинках! Габи, умоляю, вернись!
Она проходит сквозь толпу, точно призрак. Просачивается между стенами, скользит за колоннами. Вокруг шумно, сплошные туристы, и мне некому крикнуть: «Остановите ее!» Никто не поймет – моя сестра, там, в школьной форме! Я не знаю, как будет на языке, который бы понял каждый в мире, «она скоро умрет!».
Ближе к обрыву толпа не то чтобы редеет – у людей не становится рук. Они вздымаются, сплавляясь локтями, и на меня сыплются вспышки и щелчки. Наверху ярко не только из-за смартфонов и камер, но для человека в одиннадцать лет в толпе всегда темно.
– Габи, – задыхаюсь я. – Ну пожалуйста… Габичка…
Люди фотографируют то, что перед ними. Еще не мою сестру – но это вопрос времени. Из последних сил я ныряю кому-то под мышку, уворачиваюсь от рюкзака, похожего на мешок подарков, и меня выбрасывает из толпы. Как кита, чей живот полон пластика, – на сухую, разогретую солнцем землю.
Я лежу и вижу небо. Тихое, мудрое. Оно ослепительно, но еще ярче море. Прежде я видел его лишь с берега, полоской темной воды, отделяющей бетон от горизонта, – но отсюда, с рукотворной высоты, сверкает алмазное крошево солнечных бликов. Море раскатывается вглубь, вдаль и вширь. Оно так же бесконечно, как небо. Я не дышу и на мгновение забываю, что они – даже они, великие, вечные, – всего лишь фон для того, что скоро случится.
Меня выбросило с краю, но я вижу сестру. Между ней и обрывом – всего пара метров. Между ней и пропастью – восемь бронзовых детей. Мы встречаемся взглядами, и Габриэль торжествующе улыбается. Она ждала меня. Конечно. Без меня нет смысла начинать.
Всем известна эта отмазка с карантином, смеется она в моей голове, в застывшей от страха душе, смеется, даже когда не смеется. Но если фронтовая эпидемия так подкосила воюющих мужиков, могли бы уж догадаться, как мало нужно детям.
Кое-кто из неместных взрослых замечает меня и хочет поднять. Я не реагирую. Габриэль разбегается. Я имею в виду, скользят ее ноги в разболтанных сандалиях, этих детей согнали в порт специально, рассыпается коса на рубцы.
Их убили, понимаешь?
– Зачем?
Чтобы больше не было войн.
У обрыва, рядом с бронзовым мальчиком, которого мы звали Симоном (потому что Симон-всегда-с-краю) Габриэль ударяет пяткой в землю. Потому кто-то должен убивать детей.
Сестра хватает Симона за руку и взлетает.
Чтобы они не вырастали и не делали своих детей.
Перехватывает его за шею.
Тогда не останется причин воевать.
С размаха врезается в бронзовую грудь.
Кому нужен мир без будущего?
Толпа изумлена. Иностранных слов не разобрать, но по интонации точь-в-точь: боже, там девочка! Держится за скульптуру! Габриэль висит над пустотой, словно в космосе. Только на земле так можно умереть.
– Так и есть! – кричит сестра Симону и всем, кто за ним. – Вы думаете, что они тянутся к солнышку, но они мертвы! Слышите?! У них у всех голые черепа вместо лиц! Вы радуетесь мертвым детям!
Я сижу на земле, парализованный, и думаю: господи. Прости, господи, прости ее за гордыню, прости меня за слабость, за то, что не уберег ее. Мы исправимся. Мы изменимся. Только не забирай ее раньше времени, не забирай, пожалуйста, ибо не ведает она зла от поступков своих…
Иными словами, я не делаю ничего.
– Всем нравятся мертвые дети! – хохочет Габриэль. – Они молчат, хорошо выглядят в кадре и не просят не лгать им в глаза!
Туристы напуганы. Они переглядываются. Потому что, даже если они не понимают, о чем кричит моя сестра, ее жизнь находится в серьезной опасности. Так уж повелось, внекультурно, биологически, что именно им, растерянным взрослым, нужно спасать ребенка, который явно перегнул.
Но они тоже ничего не делают. Они же в отпуске.
Габриэль нашаривает ногой опору, узкую Симонову ступню. Сандалия срывается. Кто-то охает. Для всех моя сестра сейчас похожа на пушинку. Одно лишнее движение – и она исчезнет. Сначала в море. Потом в небе.
– Девочка, – с тревогой интонируют люди на разных языках. – Девочка, девочка, девочка…
– Все любят мертвых детей! – кричит девочка. – От них невозможно отказаться!
Я зажимаю уши, чтобы ничего не слышать, и съеживаюсь в комок смертельной жалости к себе. С той секунды для нас с Габи это два разных дня.
В ее дне на подходе полиция – ведь это корпоративная территория, полная камер, работников и только затем мемориалов. Сестру окликает пожилой экскурсовод. Он говорит с ней мягко, ласково – больше жестами, нежели словами. Спокойной позой, поднятыми ладонями, девочка-девочка; открытым, не замаскированным в благожелательности шагом – хорошая, живая девочка. Это не то, за чем Габриэль пришла. Ей неинтересно чужое внимание и любовь взрослых больше не нужна. Но то, чего ей хочется, она не получит. И она видит это. И довольствуется малым.