Гагарина, 23. Тени последнего лета
Шрифт:
Выбегая последним из кабинета математики, Тимур оглянулся – в пустом классе, на последней парте, стоял одетый в кожаную куртку, перетянутую на поясе ремнём, маленький человечек с острой бородкой и буравил взглядом Сарая, записывающего что-то в журнале за учительским столом.
Школьный домовой Феликс Эдмундович – давний знакомый Тимура – имел вздорный характер и терпеть не мог детей – младшие классы раздражали, средние бесили, к старшим питал лютую ненависть. Некоторые учителя тоже тёплых чувств не вызывали. Школьники часто падали на ровном месте, будто
Домовой был давним и верным поклонником Дзержинского, даже взял себе имя и отчество кумира. Имелась у вредной нечисти слабость – любил погрызть сушки, сахар рафинад. Дружил с техничкой бабой Полей – старой знахаркой. К Тимуру относился снисходительно – мальчик приносил ему подарки: что-нибудь из твёрдых сладостей, открытки и газеты с фотографиями рыцаря революции. Мок старалась не вылезать из портфеля, когда Феликс Эдмундович был рядом, – побаивалась.
«Сарая тоже ждёт какая-то подлянка», – злорадно подумал Тимур и побежал догонять одноклассников.
Глава 6
Щёлкнув замками портфеля-дипломата, Сарайцев пошёл к выходу из класса, нажал на ручку – дверь не открылась. Чертыхнувшись, повторил – результат тот же. Снаружи по школьному коридору бегали, шумели дети. Мальчишеский альт почти у самой двери звонко пропел: «Кайда барасын Пятачок улкен-улькен секрет!» Учитель бросил на пол дипломат и в бешенстве забарабанил кулаками по крашеному дереву, крича, чтобы немедленно открыли. Гомон в коридоре не стихал – стук и крики из кабинета математики никто не слышал.
За спиной заскрежетало. Сарайцев обернулся и замер – по неряшливо вытертой, с меловыми разводами школьной доске пробегали волны. Одна из них, центральная, особенно крупная, остановилась, начала набухать и лопнула, превратившись в рваный рот.
– Сарай, ты козёл, – глухо пробасила доска, – по тебе тюрьма плачет. Знаешь, как плачет? Вот так, – рот на доске скривился и заныл гнусавым голосом: – Ну где же Сара-айцев? Я нары приготовила-а, баланду наварила-а.
Из глубины класса послышался смех нескольких голосов. «А-а, меня разыгрывают – это фильм, проецируемый на доску!» – догадался учитель, с трудом оторвал взгляд от ругающегося рта и посмотрел туда, где прятались злобные ученики с кинопроектором. Но никого не увидел.
Смех раздался снова. У Сарайцева вздох застрял в горле – висящие на стенах портреты великих математиков – Ломоносова, Лобачевского и Софьи Ковалевской – ожили. Головы гениев повернулись в его сторону и, откровенно издеваясь, хохотали на разные лады. Особенно веселился Ломоносов – тряс буклями парика, смеялся, похрюкивая, пока не начал икать. «Это галлюцинации – меня отравили! Что-то подсыпали в чай, вот подонки! Где? В учительской! Но кто и зачем? Нужно срочно промыть желудок!» – лихорадочные мысли лезли одна на другую. Паника застучала в висках.
Икота Ломоносова не стихала. Лобачевский раздражённо выкрикнул:
– Наберите воздух в рот и задержите дыхание, надоели, право.
– Нет, я лучше так: икота, икота, перейди на Федота, с Федота на Якова, с Якова на всякого – вот видите, прошла!
– Мужичьё! – фыркнула Ковалевская. – Вы вообще должны быть в кабинете физики.
– А я и там есть, и в кабинете химии тоже, а вот в классной комнате русского языка и литературы моего портрета нет, даже обидно. Я основу стилистики разработал, а Пушкин подхватил и развил. – веселился Ломоносов, – вот такой я, лапотник архангельский, разносторонний.
Переставший что-либо понимать, Сарайцев переводил ошалелый взгляд с одного портрета на другой.
– Все вы одинаковые – разносторонние и односторонние, – ведёте себя как свиньи да женщинам под юбки залезть норовите, – проворчала Ковалевская.
– Ну-у, началось! – Лобачевский закатил глаза. – Мон шер, вы образованная интеллигентная женщина, а рассуждаете как рыночная торговка.
– Не знаю, кто кому под юбки заглядывает, но Сарайцев ещё тот фрукт, – съехидничала школьная доска.
Учитель вздрогнул, услышав свою фамилию, обернулся.
– В ленинской комнате со старшей пионервожатой что делали, а? Под кумачовым знаменем – позор! А ещё член партии, – доска скривила страшный рот.
– Это было не то, что вы п-подумали, – попытался оправдаться Сарайцев.
– А что можно подумать о твоих шашнях с химичкой в её лаборатории? С замужней женщиной! Тоже, между прочим, членом партии.
– Много с кем у него было, так он теперь на девочек поглядывать стал, негодяй! – возмутилась Ковалевская.
– Моральный разложенец! – поддержала доска.
Сарайцев снова повернулся к портретам. Ковалевская ещё что-то выговаривала, истерично взвизгивая, но он уже не слушал – смотрел во все глаза, как по углам и потолку класса разрасталась паутина, да не обычная, серая, а густая, будто сотканная из толстых прядей чёрных волос, покрытых вековой пылью. Страшная сеть задрожала, затряслась, стулья у последних парт задвигались. Из-за них вылез и, перебирая суставчатыми лапами, важно пошёл по проходу паук величиной с овчарку. Мохнатое круглое тело венчала человеческая голова. Сарайцев вгляделся – длинный нос, колючий взгляд, острая бородка – это же Дзержинский! «А вдруг не галлюцинация?!» – от страшной мысли сердце забилось часто-часто.
– Самая что ни на есть реальность, – прочитав мысли жертвы, подтвердил паук-Дзержинский и подошёл вплотную.
– Идиот, ты думал, что тебе это только кажется? – возмутилась за спиной школьная доска.
– А теперь я тебя съем, – обыденным тоном сказал паук. Нижняя челюсть с острой бородкой опустилась до пола и с треском раздвоилась на зазубренные жвала.
Сарайцев силился вскрикнуть – и почувствовал, что голоса нет, попробовал сделать какое-нибудь движение – тело онемело. Он обречённо глядел в раскрывшуюся пасть.