Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу
Шрифт:
Сильвейн:
— Что вы скажете еще о греках?
Ипполит:
— Хотите еще?
Элис кивнула. Ипполит заметил, что половина ее лица скрыта густой тенью, а другая половина совершенно безжизненна, кажется зловещей. Продолжая говорить, он изучал это поразительно странное лицо.
— Они, как мы знаем, ставили трагедии. Но после трагедий шли комические представления. А потом, чтобы восславить жизнь и чтобы отвлечься, они придумали вакханалии и празднества в честь бога Диониса. Восстановите в памяти, вспомните древнегреческие мифы о мрачном боге подземного царства. Какие это потрясающие истории! Так и кажется, что своего Плутона древние греки заранее сотворили для оперетт Оффенбаха. Вот вам один пример: старый, толстый брюзга Плутон сел на свою колесницу, ему все обрыдло, обрыдло
Знаю, сказала одними глазами Сильвейн.
— Вот видите, как древние греки изучили мир, какими знатоками жизни они были. Древние понимали: без маленькой красотки, без этого лакомого кусочка даже бог не может вынести преисподней, и они решили дать ему поблажку.
Банкир:
— Они были справедливы. У меня возникла идея, Сильвейн. Ипполит в некотором роде убедил меня и навел на мысль. Ты, Сильвейн, человек искушенный, ты умна, энергична, красива — и это тоже не стоит сбрасывать со счета, — ты настоящая женщина. Тебя не проведешь, и ты не ударишь лицом в грязь. Тебе следует учить людей умению древних жить легко. Ты должна заставить их посмеяться над тезисом Ипполита о бегстве на чердак. Пусть у нас много вещей, нельзя забыть и об удовольствиях. Что было бы с нами, если бы мы не доставляли себе никаких удовольствий? Единственный, кто был прав, это Дон-Жуан, говоривший: «Пусть земной шар шатается, в бурю лишь рабы теряются». Тебе надо идти к людям, подобно миссионеру, и проповедовать им то, что приносит человеку радость. Ты с этим справишься, Сильвейн, если только захочешь. Ты сумела бы даже излечить от занудства Плутона, он пригласил бы тебя на танец.
Сильвейн:
— Ты веришь, что я смогла бы заставить Плутона пуститься в пляс?
Банкир и его секретарь хором:
— Безусловно.
— Если бы я была молодой, признаюсь, эта задача меня бы увлекла. К сожалению, Плутонов сейчас нет… Иначе я бы попыталась. Попыталась бы еще раз.
Банкир:
— Алло! Что мы слышим?
Сильвейн невозмутимо:
— Однажды у меня уже возникла такая мысль.
Ипполит:
— А результаты?
— Тогда я была слишком молода. Быть может, я начала не с того конца.
Ипполит:
— Наверняка вы не были достаточно увлечены этой задачей, вы были чересчур молоды.
— Я была слишком увлечена.
— Да нет же, — сказал банкир восхищенно, — иначе Плутон проглотил бы тебя со всеми потрохами.
Зевнув, Сильвейн внезапно выключила настольную лампу.
— Человек не родится свободным, вопреки тому, что провозглашено в американской конституции. Он лишь постепенно освобождается. Каким образом? Как это происходит? Я хочу задать тот же вопрос — разве не стоило бы попробовать не иметь денег? Ты — миллионер, Раймонд. Можешь ли ты пустить на ветер свои миллионы? Разве тебе не стоило бы так поступить? Но ты не свободен. А я могу все. Могу пустить на ветер все, что имею, вплоть до самого последнего. Чего я не побоюсь? Ответь мне. Разве я не смею застрелиться, утопиться, принять яд? Я смею все. Ипполит, вы были вчера у меня на званом обеде, а потом, когда заиграла музыка, мы глядели с вами на то же темное небо, на те же звезды, что и сегодня. Вы пришли в восторг и процитировали Канта, который сказал: ничто не вселяет в него столь большого почтения, как звездное небо над головой и нравственный закон в его груди. Я не прерывала вас. Но сегодня я хочу вам сказать — ни звездное небо, ни нравственный закон не волнуют меня. Время от времени я смотрю на небо с удивлением, восхищением, удовольствием. Однако чаще всего, когда луна и звезды заглядывают ко мне в окна, я задергиваю шторы; пусть себе светят на здоровье. Что же касается великого закона, будто бы обретающегося в моей груди, то я принадлежу к другой человеческой породе, нежели немецкий философ. Я категорически заявляю, что не нахожу в себе никакого закона, а если бы нашла, то не потерпела бы ни в коем случае. В мою грудь никто не проникнет зайцем.
Эта речь Сильвейн заслужила пространные похвалы банкира, он заказал шампанское. Сильвейн пила рюмку за рюмкой коньяк, но банкир его не переносил.
Сильвейн чокнулась с Раймондом. И мысленно произнесла себе приговор:
Я умерла. Умерла Элис Эллисон, умерла Элис Маккензи, умерла Сильвейн и все ее преемницы и наследницы. Вопрос лишь в том, сидит ли на ее месте, сидит ли в ее шкуре существо, которое ненавидит и проклинает ее, или же существо, которое оплакивает эту женщину.
Сильвейн сделала себе массаж, наложила крем. Она пыталась вновь привести себя в прежнее состояние завороженности. Но все было напрасно. Ее ледяные пальцы соскользнули с висков.
— Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты.
Эксперимент
Намек Элис на ее попытку заставить бога подземного царства танцевать вызвал у банкира любопытство. Пришлось ей коснуться своего прошлого; Элис говорила о себе холодно, ничего не утаивая, словно о человеке, который уже давным-давно не существует. Банкир нашел, что ее цинизм великолепен и что она его плоть от плоти, кость от кости. Он уже испробовал все возможное в погоне за сильными ощущениями. Однако эта утонченная женщина сулила ему много нового.
Раймонд сидел с Сильвейн на террасе гостиницы.
— Сильвейн, ты на редкость нетребовательна. Ты живешь как юноша, как подросток. Ищешь наслаждений. Считаешь, что любовь надо вкушать постепенно, поэтапно — сперва загонять ее, как рыбу, как дичь, потом убивать, потом потрошить, жарить и только потом, наконец, лакомиться ею. Но что касается любви, то… эту рыбу надо съедать живьем.
— Объясни мне яснее, Раймонд.
— Любовь требует философской серьезности. Лишь так ее можно превратить из естественной потребности в переживание.
— То, о чем ты говорил только что, походит скорее на каннибализм.
— К чему такие грубые формулировки, Сильвейн? Любовь может быть чем-то большим, чем-то очень большим.
— Боишься себя выдать?
(Он человек пропащий, так же как и я. Он задумал нечто, связанное со мной.)
— Что увлекает тебя в этом мире, Сильвейн? Что дает мне возможность вынести эту жизнь? Я человек, богатый по рождению, большую часть своего состояния унаследовал, спокойно учился, путешествовал. Когда в первый раз я познакомился в Риме с шикарными шлюхами, которые подражали дамам высшего света, мне стало многое ясно насчет всех людей вообще, правильнее сказать — насчет нас. Это было что-то вроде наития, то же случилось и с молодым Буддой, когда он покинул дворец властелина, своего отца, и впервые в жизни увидел болезни, старость, смерть. После этого он от всего отказался.
Сильвейн бросила взгляд на банкира, впервые в ее груди шевельнулось теплое чувство к нему.
— А что произошло с тобой, Раймонд?
— Сама знаешь, Сильвейн. Я не стал Буддой. Продолжал жить по-прежнему. Учился, зарабатывал деньги. Я хотел узнать подноготную других людей, так как все мы из одного теста. Хотел избрать себе обычную человеческую жизнь. На своем веку я видел так много лжи и обмана, что пришел к заключению: на этой земле не может быть и речи о правде, искренности.
(Элис прикрыла глаза рукой. Где она уже слышала эти слова? Лорд Креншоу сидел в своем кресле: «…реальны лишь выдумки, время от времени среди людей распространяются иллюзии, потом люди затевают войны…» А Эдвард держал на коленях книгу и твердил свое: «Я хочу честности, я хочу честности».)
Раймонд:
— Прежде всего я увидел ложь. Ну, а она была связана с разными масками, игрой, всевозможными ролями, которые исполняют люди.
(О лорд Креншоу…)
— Это знают многие, Сильвейн. Но жить с этим знанием и не иметь силы бежать, уйти из жизни и стать Буддой — невыносимо. Немудрено, что люди не могут породить ничего другого, кроме борьбы, смут и войн. Эта черная гряда облаков всегда стояла на моем небосклоне, и мне не светила ни одна звезда, ни одна. Во-первых. А во-вторых, был зверь.