Гана
Шрифт:
Я добрела до лавки деликатесов, куда до войны я заходила иногда съесть пирожное с кремом и поболтать с Ивой, тогда еще Зитковой. Я так ее любила раньше. В ней была какая-то искра, она думала, что имеет право брать от жизни все. И так и поступала.
Но сейчас мне не хотелось думать о том, что произошло… Когда? В прошлой жизни? С кем?
Мне нужно было отдохнуть. Перед «Деликатесами» стояли два столика, покрытые клетчатой красно-белой скатертью, и деревянные стулья. За одним устроилась пожилая пани с маленьким мальчиком. Он довольно болтал ногами и лизал мороженое. Я села к другому и вытянула больные ноги, сумку положила на соседний стул.
— Чего изволите?
Я
Не меняя вежливого выражения лица, хозяйка повернулась так, чтобы нас не было видно от соседнего столика или из лавки, и прошипела:
— Если вы не собираетесь ничего заказывать, освободите столик, пожалуйста.
Я устала и давно привыкла, что люди меня прогоняют. Я уставилась на столешницу. Машкова или Пашкова схватила мою сумку и швырнула мне на колени.
— Уходите, пожалуйста. Тут нельзя сидеть. Вы отпугиваете посетителей.
— Воды, — сказала я.
— Воду? У нас нет воды. Только лимонад. Будете лимонад?
Я кивнула, и Машкова-Пашкова с досадой повернулась на каблуках и поплыла в лавку. Мальчик за соседним столиком заляпал рубашку, и бабушка вытирала ее платочком. Потом послюнявила платочек и вытерла малышу рот. Я встала и снова пошла к площади.
Я свернула направо у пивной на первом этаже, уже посреди дня набитой завсегдатаями, откуда несло дымом, пивом и мочой, перешла дорогу у аптеки и направилась к реке. Каменный святой Валентин, стоящий на пьедестале у подножия моста, уже целых два столетия оборачивался через плечо. Наверное, он долго меня выглядывал, а теперь удивлялся, неужели это правда я, и почему я иду так медленно, неуверенно и совсем одна.
Вид за рекой не изменился. Деревья, за ними церковь, высокий дом Карасеков, скучный и холодный, как и его хозяин, облупившиеся стены замка. Единственным напоминанием о недавней войне служил мост. С правой стороны обвалился кусок дороги и перил. Как будто в мост вцепился зубами огромный кит, выдрал кусок с мясом и уплыл обратно в море. Люди временно залатали рану деревянными досками и приготовили брусья, чтобы лечить переломы.
От моста до площади всего каких-то метров сто. Но я еле-еле плелась в горку. Никогда раньше она не казалась мне такой крутой. И тут я его увидела. Наш дом. Он так и стоял там, как будто вообще ничего не изменилось. Я подошла поближе и, задрав голову, посмотрела на второй этаж. Я узнала занавески, ведь я сама их связала по узору, которому меня научила бабушка Грета. Одно окно было приоткрыто. Что бы это значило? На секунду я поверила в чудо.
Я дернула ручку двери, но было заперто. Я прошла мимо нарядной по-летнему украшенной витрины и вошла в писчебумажную лавку. Там было пусто, только колокольчик над дверью зазвонил, чтобы привлечь внимание продавца.
Я, конечно, понимала, что за прилавком не появится мама, но при виде пана Урбанека у меня все равно сжалось сердце и задрожали колени. Я облокотилась на прилавок, уперлась лбом в деревянную столешницу и заплакала. Я ревела в голос, всхлипывая и стоная, хватая ртом воздух и захлебываясь слезами. Пан Урбанек говорил что-то, но я его не слышала. Вдруг у меня за спиной образовался стул, пан Урбанек отлепил мои руки от прилавка и заставил меня сесть. Я дрожала всем телом, но всхлипывала уже тише и вытирала мокрые щеки рукавом пиджака.
— Вам плохо, пани? Позвать доктора?
Я шмыгнула носом
— Ганочка… — Он смотрел на меня и плакал. Конечно, я могла себе внушать, что он плачет от радости меня видеть, но в душе я понимала, что это слезы жалости и ужаса. Жалости, потому что я вернулась одна. И ужаса от того, как я выгляжу.
Хоть я и набрала уже двенадцать килограмм, но до моего предвоенного веса все еще оставалось пятнадцать. В то время я еще не подозревала, что никогда не наберу их обратно. Я не виновата. Даже если бы у меня был хороший аппетит, которого у меня нет, мой желудок не справляется. Если я чувствую слабость, то сую в рот кусок хлеба, перекатываю его на языке и медленно проглатываю. Это помогает, да и успокаивает. Хлеб у меня всегда под рукой — в карманах, в ящиках тумбочки и даже под подушкой.
В то первое лето после войны волосы у меня уже не выпадали, но отрастали абсолютно седыми, и местами под ними просвечивали залысины. Доктор говорил, что они со временем станут гуще, но седыми скорее всего останутся навсегда. Как будто это имело хоть какое-то значение!
Гораздо больше меня беспокоили пальцы на руках, которые утратили подвижность. Суставы на пальцах опухли значительно сильнее, чем на ногах и руках. Но этого пан Урбанек не мог видеть, так что, наверное, его больше всего напугал мой беззубый рот, ввалившиеся щеки и глаза. Мои глаза видели столько, что запрятались глубоко-глубоко в глазницы и закрылись тяжелыми веками.
— Ганочка…
Да, когда-то я была Ганочкой. Но потом стала желтой звездой, депортируемой № 79, временной обитательницей Терезина и в конце концов шестизначным номером в Аушвице.
В Терезине я осталась одна среди тысяч чужих людей. Многие вновь прибывшие сразу продолжали дальше свой путь на восток в набитых деревянных теплушках, которые в те дни каждый день отправлялись из переполненного гетто, и большинство мезиржичских евреев уехало в них. Во всяком случае, я так думаю, потому что за все время, проведенное в терезинском гетто, я не встретила никого из нашего города.
Я вернулась на чердак и заняла свой матрас как раз вовремя, пока не прибыли женщины с вечернего эшелона и не началась очередная борьба за клочок свободного места. Я сидела в набитом людьми помещении и старалась прогнать из головы образ вагона для скота, в котором моя семья сейчас мчит в неизвестность, и одновременно корила себя, что я не с ними хотя бы мысленно.
На соседнем матрасе устроилась молодая женщина с девочкой лет шести в очках с одним стеклом, залепленным пластырем.
Я придвинула свой матрас вплотную, чтобы получилось более удобное двухместное ложе, и предложила им часть своего места. Женщина благодарно мне улыбнулась, уложила девочку между нами и, когда малышка уснула, осторожно сняла очки и спрятала их в чехол.
— Нужно их беречь, у нас только одна пара. Они ей уже маловаты, но я не знаю, получится ли у нас достать новые. — Она погладила спящую девочку по голове. — Пан доктор говорил, что нужно носить их еще хотя бы год, иначе она всю жизнь будет косить.
— Ваше девочка очень красивая, — сказала я, потому что ничего другого мне не пришло в голову, а хотелось быть дружелюбной. В конце концов это была правда, к тому же я начинала понимать, что для жизни в гетто нужно обзавестись друзьями. Не успела я спросить хотя бы, как девочку в очках зовут, женщина вытянулась возле дочери, обняла ее одной рукой и, уставшая после долгой дороги, тут же уснула.