Гарь
Шрифт:
— Пиши! — государь пристукнул кулаком по столу. — «От царя и великого князя всея Большие и Малые Руси, врагу Божьему и христопродавцу, разорителю чудотворцева дома и единомысленнику сатанину пронырливому злодею казначейке Никитке!..» Поспешаешь ли, Борис Иванович?
— Способляюсь, великий государь, — сквозь прикушенную усердием губу отозвался взмокший Морозов. Государь продолжал, гримасничая, с издевкой:
— «Кто тебя, сиротину, спрашивал над домом чудотворцевым, да надо мною, грешным, властвовать? Тем ли ты, злодей, обесчестен, что служивые люди рядом с твоей кельей расположились? Ну, враг проклятый, гордец сатанинский! Это ж дорогого дороже,
Алексей Михайлович горестно выдохнул и протянул руку. Морозов торопко, но неуклюже ворохнулся на скамье, чуть не опрокинув чернильницу, встал и двумя руками, с поклоном, подал лист. Государь медлил, глядел на дядьку зыбким, нетутошным взглядом, чем очень пугал боярина. Да и было чего пугаться: частенько стал проявлять воспитанник дедовский норов. По пустяковинке сущей всплывать на дыбы, как теперь. Ну сдураковал казначей, ну ослушался — прогнал от кельи настырных глядачей, а тут сразу порка злая, указ царский. Да сколь неуряду всякого по градам и весям, нешто всем никиткам ижицу пропишешь? Да всё сам, за своей рукой государевой.
Алексей Михайлович взял лист, не подписал — отодвинул в сторону. Снова смотрел на дядьку, но совсем другими глазами: ми-лостивость глядела из них, смущение, да и с пухлых щёк оттекала гневливая румяность.
— Вот так, всё сам, раз церковь сиротствует, — встречь мыслям боярина выговорил он и, совсем тихо, будто прося одолжения, попросил смиренно: — Ты уж, миленькой, перечти, поправь поскладнее и отошли с кем знаешь. Жаль татя, да без встряски не можно.
Утром 22 июля Алексей Михайлович встал как обычно рано, и ему тотчас доложили: Никон явился в Успенский собор в окружении четырёх архимандритов править службу Колосской иконе Божьей Матери, что бояре думные, окольничии, священство и весь двор толчётся в Передней и на Красном крыльце, ждут царского уряда и милости.
— Слава Тебе, Господи, владыка живота моего! — истово перекрестился государь и велел облачить себя по-положенному. Не было ни суеты, ни беготни бестолочной. Всё было прибрано и уготовлено заранее. Стефан доглядывал за всем этим строго.
Когда огромной толпой, притихшей и ждущей разрешения долгой тяжбы, втекли в собор, Никон с посохом святого Петра — митрополита Московского — стоял у патриаршего трона, осунувшийся, как от тяжкой хвори, с головой и бородой, пуще прежнего застёганной серебряными нитями. Он мрачно пытал толпу воспалёнными от ночных бдений и недельного строгого поста горячечными глазищами и цепкой рукой, как у беркута лапой, жамкал прорезной, моржовой кости, набалдашник посоха.
Долгая, гнетущая тишина присутулила люд. Никон медленно вздыбил бороду, глядел на толпу из-под опущенных красных век буровящим синью взглядом. Не благословил, не поклонился.
Полон был собор. Всякого чина люди запыжили его нутро, стояли, каменно глядя на чаемого и такого норовистого пастыря. Ждать долее стало тягостно, и боярин Хитрово опасливо, локотком, подтолкнул иеромонаха Антония, и они вдвоем выступили вперёд. Надломился в хребте боярин, низко поклонился Никону, летней шапкой алого бархата с узкой собольей опушкой махнул по полу, как подмёл перед собой.
— Вольно сесть тебе на патриарха место? — густо и внятно вы-трубил он. — Всем миром вопрошаем, не томи.
Антоний, сухопарый и строгий, в широкой мантии-опашнице, в клобуке с воскрыльями тож выгорбился, поддерживая горсточкой на груди медный наперсный крест.
— Владыко, — тихо, что немногие рядом расслышали, обратился он. — Доколе вдовствовать церкви русской? Хоть и знамо, что ежли Господь не хранит дом, то всуе бдит его стрегий, мы просим тебя — не пытай Божьего и людского терпения, не пустодействуй, буди пастырем нам, грешным.
Высказались и отступили впообок к царю. Никон не шелохнулся.
— Святитель! — отчаявшимся голосом выплакнул Алексей Михайлович. — Пошто сиротствуем? Сколь быть нам в твоей остуде? Видь! — Пред святыми мощами, здесь почивающими, плакаем, тя умоляя, — прими власть верховную над душами чад твоих. Зачем бродит в полюдье скорбь и отчаяние?
Государь опустился на колени, вытянул руки и коснулся лбом пола. Ладони скользнули по плитам, и, резко подавшись вперёд, царь распластался перед Никоном, прильнув щекой к полу. Рядом забухали на колени все, кто был в соборе, следом — кто не втиснулся в него и был на паперти, далее на Соборной и Ивановской площади.
Князь Иван Хованский скосился на стоящего рядом на коленях Фёдора Ртищева, шепнул, не очень осторожничая:
— Умучает внуков наших оскомина за то, что деды жрали кислое.
Ртищев боязливо заозирался — не слышал ли кто лишний, но в соборе всхлипывали, сопели, и он, укоризненно качнув головой, пал ничком на пол.
С минуту-две, зажмурясь, Никон томил народ молчанием. И много чего всякого пронеслось в памяти: и недружелюбие бояр — явное и скрытное, и лица друзей, коих тоже насобиралось немало за долгое митрополичье бдение. Лики мелькали лунными промигами по чешуйчатой воде, но так живо и зримо, что он ясно угадывал лица и слышал слова. Вот выпросталось из небытия и протекло хмурое лицо отца, за ним — печальное материнское и пропало в тёмном заволоке. Дольше других застила взор кустисто заросшая личина то ли ведуна, то ли бродня, встреченного в отрочестве на берегу Волги. Даже разговор услышал, будто поддуло его из далёкого далека:
— Кто ты и какого рода? — спросил лесовик.
— Крестьянский сын я, простолюдин! — как и теперь, почуя озно-бец, ящеркой юркнувший по хребтине, ответил тогда ему Никитка.
— Быть тебе великим государем, — предрёк ведун, ольховым красным посошком толоча мокрый от росы песок.
На этом видении Никон раскрыл густо-синего марева глаза, медленно, как тяжкую палицу, приподнял посох и с силой торкнул им об пол.
— Станут ли почитать меня за отца верховнейшего? — спросил, с вызовом глядя на государя, который в большом наряде золотной горкой, присыпанной жемчугом, лежал перед ним на полу.
И опять златотканое облачение не дало царю подняться. Его подхватили под руки, укрепили на ногах. Никон вновь гулкнул посохом.
— Дадут мне устроить церковь, как я хочу и знаю?! — выкрикнул, давя неотступным взглядом помрачённого Алексея Михайловича.
— Устрояй, владыко! — радостно-звонко ответствовал царь и молитвенно прижал к груди пухлые, обнизанные перстнями руки.
— Устрояй! — разрешённо, с облегчением от долгого ждания шум-нул люд, дыхом пригасив свечи и качнув люстры.