Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
Спустя три дня мать торжественно похоронили.
Вся дворня шла за гробом. Отец и сын следовали молча, с потупленными лицами, с одинаково замкнутым выражением. Ни слова не было произнесено ими между собою, ни одним взглядом они не обменялись со смерти матери.
Только после похорон, когда Ефрем совсем уже оделся, чтобы садиться и ехать на станцию железной дороги"
в нем что-то сочувственно шевельнулось.
– Прощай, - выговорил он дрогнувшим голосом и подошел к отцу, намереваясь обнять его.
– С богом, - произнес тот, сухо отстраняя сына.
Ефрем с досадой смахнул слезинку и торопливо прошел к тележке, на которой уже дожидался Николай, вызвавшийся проводить его до станции.
IX
Ненастье, скука и удручающие предчувствия в Гарденине.
–
– Чем кончился его роман с Грунькой.
– "Все льет!" - Солнечный луч.
– Дебют Веруси . Турчаниновой.
– Управитель поддается влияниям.
– Ошеломляющее событие и Григорий Евлампыч.
– Смерть Капитона Аверьяныча.
С половины сентября погода резко изменилась. Потянулись дни, которые, по справедливости, можно было назвать сплошными сумерками. Угрюмые тучи двигались непрерывно. С утра до ночи моросил мелкий дождь. Деревья быстро желтели и обнажались.
Далеко слышный рев молотилки в барской риге, дружный стук цепов, веселый говор народа на гумнах, журавлиные крики в высоком небе - все прекратилось. Наступила какая-то унылая, серая, свинцовая тишина.
Никогда Николаю не было так скучно, никогда погода до такой степени не совпадала с его настроением. Школа могла только открыться с пятнадцатого ноября, к тому же времени обещалась приехать Веруся. Но тот восторг, с которым Николай ожидал этих событий, решительно не в силах был устоять под напором последних гарденинских происшествий и столь назойливых, столь медлительных, тихих, бесконечных дождей. Нельзя было восторгаться, когда всюду господствовало уныние, когда люди в соответствие сумраку, висевшему над землей, ходили беспросветномрачные, с каким-то томительным и угрюмым выражением на лицах. Конный двор был угнетен зловещим видом Капитона Аверьяныча, который теперь почти совсем не посещал своей опустевшей избы, неведомо когда спал, вечно бродил по коридорам и варкам, целые часы простаивал где-нибудь у ворот, не то надзирая за порядком, не то отдаваясь течению горьких дум и не менее горьких воспоминаний. Отъезд Фелицаты Никаноровны еще более усугубил всеобщее уныние. Вся дворня была охвачена беспокойным предчувствием какой-то беды; все смутно догадывались, что гарденинская жизнь выбита из колеи и что-то трещит, что-то распадается в ее вековечных устоях. Конечно, не самые факты смущали; ведь и прежде случалось - удалялись в монастырь, помирали, ссорились, - да еще как ссорились!
– но дело-то в том, что столь обыкновенные факты совершались теперь под покровом какой-то тайны, и никто не мог в эту тайну проникнуть... Внезапно удалилась экономка, внезапно умерла Ефремова мать, внезапно поссорились отец с сыном... А почему? Где корни и нити? В чем настоящая причина? Ответа не было. Получался самый широкий простор для создания слухов, предположений, подозрений, и все веотразимее и неотразимее овладевал трепет гарденинской дворней, все беспокойнее становились умы.
Конечно, Николай находился в совершенно иных условиях. Ему не было резонов ни трепетать, ни беспокоиться.
К тому же он знал и закулисную сторону загадочных событий; по дороге на станцию Ефрем рассказал ему, из-за чего поссорился с отцом, при каких обстоятельствах умерла мать, что побудило Фелицату Никаноровну идти в монастырь. Но общая атмосфера безнадежности, убийственное настроение отца, опустелый домик экономки, трагический вид Капитона Аверьяныча отзывались на Николае какимито приступами удушливой, мертвящей тоски. Вдобавок осень принесла и личные горести. Во-первых, он решительно разочаровался в Федотке; во-вторых, Грунька Нечаева поразила его своим беспримерным коварством. Федотка не только не подал просьбу мировому судье, как убеждал его Ефрем, но даже и не расчелся, а, улучив благоприятный момент, пал в ноги Капитону Аверьянычу, вымолил прощение "за дерзкие слова" и, как ни в чем не бывало, остался наездником.
С Грунькой вышло еще обиднее. Необходимо сказать, что, как ни увлекался Николай разнообразием своих впечатлений за этот год, ни переписка с Верусей, ни разговоры с Ефремом, ни знакомство с Ильею Финогенычем, ни даже предстоящее открытие школы, мечты о совершенном переустройстве
Вдруг он услыхал, что Козлихины снова заслали к Нечаевым сватов и Грунька согласилась, хотя и говорили, что Причитала сверх всякого обычая и даже билась головой об стену. Николай так и закипел. Спустя несколько дней после сватовства в риге сортировали пшеницу. В числе поденных были Грунька и Дашка. Грунька казалась грустною и особенно была ласкова с Николаем. Но его возмущало такое вероломство. Когда после обеда девки легли отдыхать, он подошел к ним и, запинаясь от невероятного чувства обиды, сказал Груньке:
– По-настоящему, застрелить тебя мало.
– Что так, миленький?
– ответила Грунька, нежно заглядывая ему в глаза.
– А то!.. Мне черт с тобой, что ты замуж выходишь, но зачем обманывать?.. Сама с Алешкой гуляешь, а сама...
– и он затруднился, что добавить.
Грунька вспыхнула, вскочила и с видом самого уничтожающего презрения посмотрела на него. Как ни странно, но Николай обрадовался: он подумал, что Груньку оболгали и она рассердилась на клевету. Увы, его радость оказалась преждевременною.
– Ворона!.. Два года с тобой маюсь!
– заговорила Грунька, отчеканивая каждое слово и все сердитее и презрительнее сверкая глазами.
– Жевали дураку... в рот клали!.. Нет, хрустко! Еще пожуйте!.. Ты вспомни, олух, чего тогда, по весне-то, набормотал?.. У, ворона! Ну, гуляю, - тебе что за дело? Ноне с Алешкой, завтра с Митрошкой, а ты гляди да облизывайся. Убирайся к родимцу... не торчи... и без тебя тошно!
– и, круто повернувшись, она легла, закрывшись совсем с головою.
Рано наступившее ненастье застало экономию врасплох.
Скирды были не накрыты, гречиха недомолочена, хлеб невеянный лежал в воротах; не успели нарубить хворост, взметать под яровое, вымочить коноплю. Все это приходилось делать урывками, ловить часы, когда затихал дождик, управляться кое-как, суетливо, беспорядочно. Мартин Лукьяныч выходил из себя, злился, довел до совершенной растерянности всех своих начальников, так что, когда по возможности прибрались и ненастье пошло уже беспромежуточное, а вместо всяких хлопот наступила сплошная скука, многие вздохнули свободнее.
Но зато ах какая беспросветная, гнетущая, удручающая скука!.. "Ну, погодка!" - восклицали во всех концах усадьбы, и в это восклицание вкладывалось столько посторонних погоде соображений, столько трепета перед грядущим, что казалось - Гарденино накануне погибели.
Два часа. В доме управителя пасмурно, неуютно, сыро.
Николай читает, близко нагнувшись к страницам, и все думает: "Не бросить ли?" Маятник тоскливо повторяет "тик-так... тик-так...". Мартин Лукьяныч храпит в соседней комнате. Но вот кровать скрипит, слышится заспанный голос: "Квасу, Матрена!" - и спустя несколько минут, с измятым лицом и причесываясь на ходу, появляется Мартин Лукьяныч.