Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
– Все льет?
– спрашивает он сердито.
– Все льет, - отвечает Николай со вздохом.
Мартин Лукьяныч ходит, курит, вздыхает, глядит в окно, как надвигаются бесконечные вереницы сизых, синих и серых туч, как моросит мельчайший дождик. Бывало, в такое ненастье то завернет Фелицата Никаноровна и побеседует о старине, о божественном, о том, задалась ли капуста и отчего бахчевый огурец не в пример слаще огородного; то придет Капитон Аверьяныч, пошутит, ежели в духе, и, во всяком случае, поговорит о лошадях, спросит, что пишут в газетах, посоветуется, то, наконец, развеселит Агей Данилыч каким-нибудь чудачеством... Теперь же - никого, кроме Капитона Аверьяныча, да и тот сделался таким, что лучше его не видеть.
–
– спрашивает Мартин Лукьяныч, накурившись и наглядевшись в окно до одури.
– Всеобщую историю, папаша.
– Это для какой же надобности?
– Как для какой?.. Чтобы знать.
– Ну-кось, прочитай вслух.
Николай начинал о гвельфах и гиббелинах. Мартин Лукьяныч, однако, скоро прервал его.
– Черт знает что!
– восклицал он сердито.
– Гвельфы! Какое кому дело до них, анафемов?.. Лучше бы путным чем занялся. Вон Ефрем начитался дурацких книг, да и поднял руку на отца. Смотри, брат...
– Мартин Лукьяныч искал, к чему бы придраться.
– Выборку для отчета начал составлять?
– Нет-с.
– А отчего?
– Успеется еще, папаша.
– Так. Дурацкие книги не ждут, а барская работа успеется?.. Болван! За что тебе жалованье дают? Ведь не щепки, дубина эдакая, - деньги, деньги получаешь!.. Отец трудится, хлопочет, ночей не спит... Все наперекор! Все наперекор норовишь... Ты думаешь, я не видел - у вас с Ефремом-то печки-лавочки завелись? Аль Илья Финогенов... Как ты смел в знакомство-то вступить без моего разрешения? Что такое Илья Финогенов? Весь свой век блаженным слывет, - недаром и прозванье ему "француз", а ты, дубина, в приказчики к нему просишься! Видно, Илья-то Финогенов тебе дороже отца! Ты что, тоже собираешься убить меня, подобно как Ефремка убил родителей?
Мартин Лукьяныч мало-помалу впал в лирический тон.
– Погоди, - говорил он, - может, господь даст, скоро и сам уберусь. Может, придется идти к сестре Анне да приюта просить на старости лет... романы с ней читать!
Тот в монастырь, того сын введет в повреждение ума...
Ноне Ефремку к барскому столу приглашают, завтра Еремку какого-нибудь. То на мужицких ребят деньги швыряем, а то, может, и Гарденино в сиволапое царство отдадим... Погоди, и сам уберусь Николай кусал губы, проклинал свою разнесчастную жизнь, готов был крикнуть: "Замолчите вы, Христа ради!
Уйду куда глаза глядят"... А сумрак в комнатах сгущался, половицы поскрипывали под тяжелыми шагами Мартина Лукьяныча, и маятник с неумолимою безотрадностью отчеканивал: "тик-так... тик-так".
Вечер. Пришли начальники, - больше по обычаю, потому что приказывать решительно нечего. Все молчат, переминаясь с ноги на ногу; то один вздохнет из глубины сердечной, то другой. Мартин Лукьяныч ходит, ходит, обволакиваясь облаками дыма... Бывало, староста Ивлий хоть деревенские новости сообщал, а теперь и тех не оказывается: такое уж промежуточное время.
– Что, не заметно, чтоб распогоживалось?
– спрашивает Мартин Лукьяныч.
– Все льет-с.
– И ветер не поворачивает?
– И ветер с гнилой стороны-с.
– Эхма!.. О, господи!.. Доколе будя!..
– слышится прискорбный шепот. Наплывшая свеча трещит, стекла плачут, ненастная ночь заглядывает в окна, маятник отбивает с неумолимою безнадежностью: "тик-так... тик-так..."
И вот в один из таких томительнейших вечеров в усадьбе зазвенел колокольчик. Мартин Лукьяныч моментально остановился. У Николая застыло перо в руке. Унылые лица начальников оживились. Все насторожили уши и слегка наклонили головы, жадно прислушиваясь. Колокольчик побрякивал все ближе и ближе.
– Староста, узнай, - приказал Мартин Лукьяныч.
Дядя Ивлий опрометью выбежал на крыльцо и спустя несколько секунд появился сияющий.
– Надо быть, к вам, Мартин Лукьяныч.
Вслед за этим у крыльца раздался топот.
– Матрена, самовар!
– крикнул Мартин Лукьяныч добрым и довольным голосом.
Староста, ключник, овчар, садовник, мельник, а вслед за ними и Николай гурьбою бросились на крыльцо.
– Боже мой, какая отвратительная погода!.. Это вы, Рахманный? Здравствуйте, здравствуйте. Как вам не стыдно, до сих пор не знаете, что "прогресс" пишется вовсе, вовсе не через ять!
– защебетал в сенях звонкий, веселый, свежий голос.
– Ну, что в школе? Надеюсь, все готово? Пожалуйста, скажите накормить и согреть ямщика. Он так озяб...
Через минуту в комнату входила Веруся Турчанинова.
Право, точно солнечный луч ворвался в пасмурное обиталище управителя. Скуки как не бывало, уныние исчезло, мысли о грядущем прекратились. Самый маятник и тот застучал как-то веселее. Вносили вещи, подавали самовар, гремели посудой, двигали стульями. Матрена разводила плиту, начальники перешептывались и с любопытством выглядывали из передней, Николай суетился в каком-то радостном опьянении... Мартин Лукьяныч тщетно силился сохранить свое достоинство: лицо его невольно осклаблялось. Живая, как ртуть, румяная, добрая девушка ходила туда и сюда, заглядывала в книги, мимоходом прочитывала заглавия, посмотрела в конторский настежь открытый шкаф, вырвала полотенце из рук Николая, вымыла и вытерла посуду и непрерывно звенела своим низким контральтовым голоском, засыпала вопросами, говорила о Воронеже, о литературных и политических новостях, о ямщике, у которого, оказывается, пятый год болеет жена, о том, какие возмутительные беспорядки на железной дороге и как грубы кондуктора с народом.
Мартин Лукьяныч хотел отпустить начальников, позвал их... Но Веруся перебила его, осведомилась, что это за люди, и, узнав, в чем состояла должность каждого, тотчас же попросила старосту, чтобы завтра же повестил о приезде учительницы и что она ждет ребят в школу. Потом принялась расспрашивать начальников, есть ли у них дети и каких лет, и мальчики или девочки, и тоже просила проводить в школу.
– Вы только посмотрите, - убеждала она, - скверно буду учить - назад возьмете... Только посмотрите! Вы скажете: я и молода, и глупа, и обычаев ваших не признаю... то есть сечь, например, или вообще наказывать...
Но это все вздор, и лучше всего попробовать: может быть, и прекрасно пойдет дело?
Одним словом, Веруся произвела полнейший переполох и не то что понравилась, - в Гарденине насчет этого были туги, - но возбудила приятное и глубокое любопытство.
А Мартину Лукьянычу она решительно нравилась. В первый же вечер он выслушал от нее несколько странных замечаний: "Послушайте, как же вам не стыдно! Тридцать лет живете здесь и до сих пор не завели школы!", "Что вы читаете? Как не совестно не выписывать журнала!", "Правда ли, я слышала, что вы очень строгий? Вот уж не поверю: строгость гнусна, когда прилагается к беззащитным!", "Надеюсь, вы не берете штрафов.и вообще не тесните крестьян? Это такая мерзость!" Николай не знал, куда деваться, и делал Верусе таинственные знаки. Но, к его удивлению, Мартин Лукьяныч оставался благодзшным, относился к Верусе почтительно и с особым расположением. Конечно, тут много значило, что она была "настоящая барышня", дворянка, да еще образованная, одета хотя скромно, но все-таки видно, что не чета какой-нибудь поповне или даже купчихе. Конечно, и то много значило, что она явилась так кстати, рассеяла удручающую скуку, внесла столь приятное оживление. За всем тем Мартину Лукьянычу становилось как-то непривычно хорошо и от беззаботного смеха Веруси, и от ее прямых, искренних и, если можно выразиться, столь внезапных слов, и от ее лица, пышущего какою-то красивою и веселою отважностью.