Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
Вот торговать собираетесь... Между тем, поверьте, не в карьере наше назначение!.. Мы ведь сами вчерашние рабы, Николай Мартиныч. Мы знаем, как сладко это состояние... Что же, неужели равнодушно взирать, как братья наши все по-прежнему рабы, по-прежнему задыхаются? Хорошо ли, честно ли? А сообразим: кто нас кормил, поил, одевал, давал нам средства читать книжки, учиться, развиваться? Все он же, Николай Мартиныч!..
Все брат наш! А мы плюнем на него, будем торговать, станем карьеру устраивать? Еще и еще тянуть с него?
Эх,
– Вот, бог даст, школу образуем, - вполголоса проговорил Николай.
– Хорошо, отлично, что и говорить. Я очень рад, что совсем, совсем с новой стороны узнал вас... Но все-таки вашего-то, личного-то вопроса школа ведь не решает... Вы об учительнице рассказываете, об этой Турчаниновой...
Вот решение личного вопроса!.. Она уж будет стоять на одной стороне, на крестьянской. Она уж ихняя. Ей компромиссы не понадобятся. А вы к чему готовитесь? Одною рукой грабить, а другою раздавать по грошику? Печальный пейзажик, Николай Мартиныч.
– Но куда деться?
– еще тише проговорил Николай.
– Я вам повторяю... помните, мы говорили с вами?
– и Ефрем с тем восторженным выражением, которое так изменяло его угрюмое лицо, повторил Николаю свои планы и предначертания. Николай слушал, задумчиво произносил: "Н-да... об этом придется поломать голову..." Но если бы Ефрем не был так увлечен предметом своей речи, он мог бы приметить, что его слушатель по-прежнему не согласен с ним, по-прежнему таит про себя какие-то упрямые замыслы.
Элиз стояла в своей комнате перед окном, открытым на балкон, и нервически кусала платок. Она была в мучительном раздумье. После сцены с Фелицатой Никаноровной первым побуждением Элиз было сказать матери, что она любит Ефрема и что уйдет куда глаза глядят, если станут препятствовать ее любви. Но аллея, где все произошло, находилась в конце сада, Элиз пришлось идти почти с версту, и побуждение замирало, тускнело, сменилось беспокойною и тоскливою нерешительностью, когда она подошла к дому. Не смелость шага останавливала Элиз, - она даже не думала об этом, - но ей все настоятельнее приходило в голову, что ведь, в сущности-то, она и не знает, любит ли ее Ефрем... А если не любит? А если вырвавшиеся у него слова означали простое участие? Если он был растроган ее положением "беспомощной барышни"?
Ведь сказал же он, что не в любви изъясняется... Имеет ли она право в таком случае говорить все? Имела ли право заявить Фелицате Никаноровне, что она его невеста? Что, если такая откровенность страшно повредит ему и действительно выгонят из Гарденина его родных?
В задних комнатах шли спешные приготовления к отъезду. Горничные гремели барскими накрахмаленными юбками, укладывали баулы, бегали в прачечную, шепотом перекорялись, считали белье, гардероб, ботинки, туфли...
Но этот хлопотливый шум едва достигал до Элиз и совсем не был слышен с балкона, где в глубокой качалке сидела Татьяна Ивановна и читала французский
Дикий виноград золотисто-прозрачными шпалерами оплетал балкон со стороны юга и до половины закрывал окно Элиз. Он был еще густ и зелен, несмотря на то, что через пять дней наступал сентябрь. Солнце сквозило там и сям, играло на сером сукне, разостланном во весь балкон, на сосредоточенном лице Татьяны Ивановны, на ее седых волосах, видных из-под черной кружевной наколки, на зеленоватых страницах книги.
Вдруг Элиз вздрогнула, схватилась за грудь и замерла... На балкон уторопленными шажками всходила Фелицата Никаноровна.
– Что тебе, Фелицатушка?
– ласково произнесла Татьяна Ивановна, и тотчас неприятное удивление изобразилось на ее лице: Ф.елицата Никаноровна повалилась ей в ноги.
– Что с тобой? Чем ты расстроена?
– Матушка, сударыня!
– прерывающимся голосом воскликнула Фелицата Никаноровна, - не слуга я вам...
Невмоготу... Отпустите вы меня...
– Что это значит?.. Куда отпустить?
– В монастырь, ваше превосходительство... От мира хочу удалиться... постриг принять... о душе подумать, сударыня...
– Как же это, Фелицата?.. Ты меня очень удивляешь...
Сколько лет служишь нам, все у тебя на руках, я так привыкла - и вдруг... Встань, пожалуйста. Я не понимаю, что за мысли. Надеюсь, ты всем довольна?
– Помилуйте, сударыня, мне ли быть недовольной?..
До гробовой доски буду за вас бога молить.
– Но в таком случае я должна сказать, что решительно не понимаю тебя.
– Ах, сударыня!..
– личико Фелицаты Никаноровны вспыхнуло, несколько мгновений она нерешительно перебирала губами и, наконец, с усилием выговорила: - Ах, сударыня, вы - млады, вы всего не изволите знать...
Истосковалась я, матушка Татьяна Ивановна!.. Измучилась!.. Не извольте гневаться, сударыня... я как на духу перед вашим превосходительством... Агеюшка-то... Агей-то Дымкин... ведь он, сударыня, без причастия, без покаяния помер, - Фелицата Никаноровна всхлипнула, - в отчаянность впал... в господе боге усомнился... Что же, матушка, не стать мне скрывать в такой час - мой грех, мой грех...
Вы изволили шутить иной раз: вот-де старик Агей в Фелицату влюблен... И Константин Ильич, царство ему небесное, шучивали... А за шутками-то правда: крепко любил меня покойник Агей Данилыч...
– Да, я слышала что-то такое, - сказала Татьяна Ивановна, нетерпеливо повернувшись на кресле, - Илья Юрьевич не согласился на твое замужество, кажется... Но я удивляюсь...
– Господь с ними!
– с живостью перебила Фелицата Никаноровна.
– Я на них не ропщу, сударыня... Да и как бы осмелиться на такую дерзость?.. Захотели - воспретили, вздумали наказать Агея - наказали... Барская воля.
Но вот уж бог им судья: убили они его, душу из него вынули... А все я, окаянная, причинна... мой грех!