Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
– В землю кланяться нечего, я не бог. Говори, что нужно.
Веденей поднялся, отер слезящиеся глаза и выговорил дрожащим, плачущим голоском:
– Есть мое родительское намерение, отец, спервоначала его выпороть... а уж там - господь с ним - отдать в солдаты. А что касающе Овдотьи, - пущай, отец... Христос с ней!.. Пущай постегают ее при стариках - и будя, с бабы взять нечего.
Мартин Лукьяныч протяжно посвистал.
– Ну, староста, эти времена прошли! В солдаты отдать никак невозможно, - нет
– Как, отец, нет закона, за непокорство-то? Да давно ли ты,Семку Власова забрил?
– То-то давно ли, - насмешливо сказал управитель, - ты уж из памяти стал выживать. Тринадцать лет, старый дурак! Да что с тобой толковать: говорю - нет закона, значит нет. Ежели еще старики с тобой согласятся, ну так.
Веденей поник головою.
– Где, отец, согласиться, - сказал он грустно, - чать я старикам-то не дюже мил. Рассуди уж ты, а с миром мне делать нечего.
– В солдаты отдумай - нельзя. Да и глупо - работник Андрошка хороший. Выдумай что-нибудь получше.
– Ну, а выпороть ежели - будет твоя милость?
– Это, пожалуй, можно. Напишу записку волостному писарю, он устроит там.
– Значит, уж и Дуньку?
– Не-э-эт, брат, эти времена прошли! Баб сечь не велено.
– Как, отец, не велено? Мне Дуньку никак невозможно ослобонить. Сделай такую милость.
– Чудак ты! Говорят - нельзя. Закон.
– Да что закон!.. Вот я тебе скажу, - не взыщи, отец, - она и твою милость обносит: парнишка-то, брешет, будто от твоей милости.
Мартин Лукьяныч побагровел.
– Что ты, старый дурак, плетешь... какой парнишка?
– Ейный, Овдотьин-то, благодетель, - Игнашка. Как же ее не пороть? Не взыщи. У ней язык что колокол, на весь мир звонит. Вывалились на улицу... вот разинула пасть, отец, орет, будто я потакаю твоей милости. Из-за полов и шум поднялся.
– Из-за каких полов?
– Да вот к твоей милости наряжают. Спокон веку - с моего двора. А они что удумали с Андрошкой: я, говорит, мыть полы не пойду. Вот, отец, болтают дурачье...
болтают, будто нехорошо эдак в конторе полы мыть. Они и обдумали. Сделай милость, прикажи и ей всыпать ма"енько. Для острастки, отец!
Мартин Лукьяныч только и мог выговорить пискливым голосом: "Каково?" и немного погодя сказал сердито:
– Слушай, старый дурак, чтоб из твоего двора бабы йогой не смели ступать в контору. А, каково?.. Ты не мог мне прежде-то этого доложить? Ивлий тоже... Болваны!
– Затем он, насупясь, налил и стал пить чай, не обращая никакого внимания на Веденея. Тот стоял у притолоки, переминался с йоги на ногу и тоскливо жевал губами.
– Ну, что ж, иди. Я, брат, тут ничего не могу, - сказал наконец Мартин Лукьяныч, - вы теперь вольные, своим умом живете.
– Смилуйся, отец... пожалей!
– заплакал старик.
– Кто себя считает вольным, тот считай... А мы
– Я уж тебе сказал, - нетерпеливо крикнул Мартин Лукьяныч, - в солдаты нельзя, бабу выпороть-нельзя.
Дам записку писарю, больше ничего не могу сделать.
– Ну а жить-то его принудишь со мной?.. Что же это будет? У твоей милости набрана работа, на своей земле посев, на барской... Ужли батрака нанимать? Он теперь, я знаю... Дунькина родня всего ему назудит. Он и не воротится.
– Ну, уж тут ничего не поделаешь. Силком никак, нельзя принудить.
– Ах, ах... последние времена! Последние времена!..
Ну, коли так, господь с ним, пущай побирается!.. Не захотел есть отцовского хлеба, ну, пущай... Под окно придет - корки не подам!.. Небось, не наживется у тестя!.. У тестя у самого еле до новины хватает. А я тебя теперь буду молить об одном: отец, не давай ты ему земли... И на барщину не принимай. Пущай брюхо-то подведет.
– Ну, нашамкал ты, а слушать нечего. Да старики-то как, - потянут твою руку?
– А мне что старики? В своем добре я, чать, волен.
– А еще староста называешься. Мирской сход велит выделить, и выделишь.
Веденей растерянно выпучил глаза.
– Как, отец?
– пролепетал он коснеющими губами.
– Очень просто. Велит, и выделишь.
Лицо старика дрогнуло, он опять повалился в ноги управителю.
– Батюшка! Отец родной!.. Заступись!.. Что ж это будет такое?.. Сколько лет наживал... маялся... ночей не спал... Благодетели вы наши!
– Слушай, староста, - строго сказал Мартин Лукьяныч, - встань. Я тебе русским языком толкую - нельзя.
Было время, я бы тебе слова не сказал. А теперь нельзя.
Хорошо ли это, худо ли, нас не спрашивают. Нечего и толковать. Теперь ты говоришь - пускай побирается, а я тебе говорю - глупо. Хороший работник, баба - хорошая работница, по-прежнему прямо на тягло бы посадили.
И тягло было бы не в убыток помещику. А ты говоришь - пусть побираются. Но это дело твое, там уж ты с стариками как знаешь. С своей же стороны я тебе вот что скажу... Матрена, позови конторщика!
Агей Данилыч вошел и остановился у притолоки.
– Дымкин, - сказал Мартин Лукьяныч, - посмотри в книге, сколько долгу за старостой. Вот, брат, времена:
сын отделяется.
Агей Данилыч посмотрел на Веденея и с сожалением почмокал губами.
– Пороть, пороть надо, сударь мой!
– сказал он и пошел в контору, а спустя пять минут доложил управителю:
– Долгу за ним состоит по нонешнее число сто двадцать три рубля семнадцать три четверти копеек.
Веденей безучастно покосился на Агея Данилыча.
– Вот видишь, - произнес Мартин Лукьяныч, - теперь ты помрешь, кто ж мне будет платить?