Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
Иван Федотыч побледнел; его дотоле кроткие глаза сделались мутными.
– Ты вот что... вот что, - сказал он, задыхаясь, - свинья неразумна, но и ее отгоняют, коли вносит нечистое .. Уйди, уйди от греха, Фома Лукич!
– А? Я свинья?.. Я нечистое вношу?
– подымаясь, заголосил Лукич Хорошо же, хорошо!.. Я это попомню, Иван Федотов, попомню... Околеешь, в геенну будешь ввергнут, а я не забуду. Не забуду, Иван Федотов!.. Тихоня. . праведник... мудрец... Ха, ха, ха!
– и ушел нетвердым шагом к себе на барский двор.
Вот этим и был расстроен Иван Федотыч. Во-первых, ему было неприятно, что он выгнал Лукича, обидел его сравнением со свиньею, - Иван Федотов во всю свою жизнь ни с кем не поступал так; во-вторых, пьяные слова о женитьбе взволновали его. То, что сказал Лукич, ему самому приходило иногда
Долго молчали. Иван Федотыч тихонько вздохнул, вкось посмотрел на Татьяну и, увидав выражение ее глаз, сказал растроганным голосом:
– Скучно, Танюшка?
Татьяна быстро опустила ресницы.
– Ну, отчего скучно?
– сказала она, притворяясь равнодушной.
– Нет, Иван Федотыч, мне не скучно. Соловушка больно сладко поет.
– Да, да...
– задумчиво выговорил Иван Федотыч, - приятная божия тварь... Читывал я стихи, забыл уж, кто сложил... Судили еретика, Танюша. Вот такого же как я!
– и он усмехнулся, вспомнив Лукичовы слова.
– И съехались на собор попы, архиерей, монахи, пустынножители; стали, душенька, уличать, кого судили. И уличили: стали придумывать казнь. Тот говорит - колесовать, тот - в стену замуровить, тот - живьем сжечь. И сидел эдак у распахнутого окошечка древний старец из пустыни. А была весна. И слышал старец, о чем говорили отцы собора; сделалось ему скучно: отвык он в пустыне от людского говора И приник ухом к окну, слышит заливается соловушко Растопилась душа у старца, вспомнилась ему прекрасная мати-пустыня, мир, тишина... Жалко ему сделалось, кого судили. И видят отцы собора - заслушался древний старец соловьиной песни, перестали придумывать казнь, стихли. И звонко в высокой храмине разлилась песнь соловьиная. Потупились седые бородачи, любовно усмехнулись строгие люди, на глазах у жестоких засияли слезы. Всякий вспомнил свое - мать, отца, деточек, веселую молодость, неизреченную красоту божьего мира... И вспомнили, зачем собрались, отвратилась душа от того, зачем собрались, и всем сделалось жалко, кого судили. Вот что означает, душенька, сладостная тварь божия!
– Перестанут скоро, - вздыхая, проговорила Татьяна, - выведут деточек, бросят песни.
После долгого молчания Иван Федотыч сказал:
– Чтой-то Николушка не наведывается... Чай, приехал на праздник. Говорили на барском дворе, будто раза два наезжал с Битюка, а к нам не зашел. Не гневается ли?
– За что ж ему на вас гневаться?
– едва слышно прошептала Татьяна и еще ниже опустила ресницы.
– А с книжками-то все носился. Дома сидит - читает, в поле - читает, к нам придет - читает. Я ему и припомни слова Нила Синайского: "Каким-то неповоротнем и связнем лени, ухватившись только за книгу, с раннего утра до захождения солнца сидишь ты неподвижно, как будто свинцом приваренный к скамье". Может, за эти слова разгневался? Или еще, признаться, заскучал я, стал он мне читать, как человек из обезьяны произошел. Книга мудреная, слова для простого человека невнятные... как было не заскучать? Да, признаться, и грешен я: что иному молотить, то мне чтение слушать. Видно, отвык, в голове кружится
– Вы Иван Федотыч, и почивать стали плохо.
– Да, да... бессонница, дружок, привязалась. Заснешь - необычные сны... Ну и лучше, что не спится.
Все к лучшему, Танюша, все к лучшему, а? Как, душенька, думаешь?
Татьяна не ответила.
– Вот и на Битюк давно не хаживали, - сказала она с видом упрека.
– А зачем? Все они там при делах, рыбка не клюет:
глубины держится. Вот что бог пошлет на весну. Да, признаться, не люблю я, душенька, когда людно: хутор на безлюдье - приятное место весною, глухою осенью. Я такто иной раз вздумаю, Татьянушка: будь-ка у нас детки, что же это за блаженная жизнь, ежели бы на хуторе!
Такая-то тишина, так-то видно с превозвышенного места...
Истинно прекрасная мати-пустыня!
Татьяна тоскливо посмотрела вдаль... Вдруг лицо ее дрогнуло, точно от испуга, глаза засияли
"Легок на помине!" - крикнула она зазвеневшим голосом.
Из-за куста калины видно было, как на тро~пинке от барского двора к избе Ивана Федотыча, обозначаясь черным на алом небе, показался Николай. "Живому человеку рада, - с невольною грустью подумал Иван Федотыч и, ласково улыбнувшись Николаю, воскликнул: - Пора, душенька, пора глаза показать!" Татьяна поклонилась, не покидая своего места; лицо ее опять приняло свойственное ему немое и недоумевающее выражение. В воздухе становилось все душнее, липа сильно и сладко пахла, вдали глухо рокотал гром. Соловей, точно изнемогая от истомы, выводил короткие трели и замолкал, и еще нежнее и вкрадчивее выводил трели - будил в тех, кто его слушал, неска,- занное чувство грусти и какого-то горестного-наслаждения.
Николай явился в раздражительном состоянии духа.
Не обратив внимания на расстроенное лицо Ивана Федотыча, не взглянув на Татьяну, на свой лад испытывая то беспокойное чувство, которое бывает перед грозою, он в желчных и язвительных словах рассказал о новом попе, перешел от этого к бедности народной (ему вспомнились голодные девки), рассказал, как однодворец Кирила грозился убить Агафокла, и закончил:
– И поделом бы, собаку!
Иван Федотыч слушал с видом рассеянности; казалось, какие-то необыкновенно важные мысли далеко-далеко увлекли его своим независимым течением, мешали ему сосредоточить внимание на словах Николая. Но когда Николай выразил сочувствие Кириле, Иван Федотыч серьезными, затуманенными глазами поглядел на него и тихо произнес:
– Экое слово выговорил!.. Человека, дружок, убить никак невозможно.
Николай рассердился.
– Ну, уж вы, Иван Федотыч, пойдете с вашим...
– он хотел сказать мистицизмом.
– Я отлично понимаю, что убить человека, собственно говоря, безнравственно, но ежели такой развратник удержу не знает?.. Помилуйте, жизнь мерзавца достается ценою черт знает какой деморализации!..
– Человеческой крови, душенька, цены нету, - проговорил Иван федотыч.
– Как так нету? Вот уж вздор!.. Вы скажете - не только развратника, но и какого-нибудь угнетателя нельзя убить? Ну, черт его возьми, Агафокла, а угнетателя?..
Прочтите-ка в Эркмане-Шатриане, как в этом смысле поступала великая революция...
– Что книжки! На книжки, душенька, нечего ссыхаться. В этих делах душа на самоё себя ссылается... И ей, Николушка, ой страшно!
– Ну - кому страшно...
– Да всем, всем!
– с неожиданною горячностью воскликнул Иван Федотыч. Не только убить - обидеть страшно. Что есть всему держава? Бог, Николушка, всему держава. А бог есть любовь, - возвещает сладчайший апостол. Что же означает обида? Ой, вряд ли любовь, душенька, а наипаче погасание любви... И вот ты обидел и сдвинул державу, и развалиться тому дому... Постой, постой друг!.. Ты скажешь - с тех пор, как стоит земля, не переставала обида... Пусть так! Пусть и процвело Каиново дело... Аль не видим?.. Может, процветет и еще того больше, а держава все ж таки тверда, Николай Мартиныч..
Чем же тверда? Чем держится?.. Только одним, душенька, держится покаянием. Ах, какое ты слово выговорил...
Коли убить возможно, значит и греха нету, значит и каяться не в чем?.. А я вот что, дружок, скажу: этим и сдвинется держава!
– и, снова впадая в задумчивость, несколько раз повторил: - И сдвинется... и сдвинется.
Тем временем Николай улегся на траве и закурил.
С некоторых пор разряд слов, которые он называл по примеру Косьмы Васильича "метафизическими словами", то есть: душа, грех, покаяние, ад, рай и т. п., начинал утрачивать для него всякое значение. Эти слова как-то праздно и бездейственно звучали теперь в его ушах, вяло прикасаюсь к сознанию, не возбуждая в голове соответствующих -мыслей. Они даже причиняли ему особый род физической усталости, - в его челюстях, чуть-чуть пониже уха, появлялось досадное ощущение, похожее на оскомину... Он вслушивался, как поет соловей в густЫх ветвях калины, как рокочет далекий гром; посмотрел туда, где,закатилось солнце, где туманилась степь, убегающая без конца; взглянул на Татьяну... и вдруг почувствовал, что ему страшно не хочется спорить с Иваном Федотычем, что глуп и ничтожен предмет спора. То настроение, которое он принес с собою, изменилось резко, с странною легкостью.."