Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
Да ты брось книгу, глаза испортишь.
Но Николай давно уже держал книгу только для того, чтобы закрывать лицо.
– Какая же, папаша, летом ходьба, - ответил он, - некогда.
– Гм... да, да, вставай, брат, пораньше. Следи, чтоб жали поаккуратнее. Я вчерась посмотрел - отвратительно жнут прокуровские однодворцы. Вот время-то страшное, а то за эдакое жнитво прямо следует нагайкой анафемов лупить.
– И, спохватившись, добавил: - Но ты всячески остерегайся грубо обращаться с народом. Не такое время.
Как-нибудь, лишь бы как-нибудь.
Зажгли свечи, явились начальники. Агей Данилыч записал, что следовало, в книги, Мартин Лукьяныч, между прочим, спросил, не случилось ли "несчастья" в поле или в деревне, - степенные люди уже избегали называть болезнь настоящим
"Посма-а-три-ва-а-ай!" Николаю х сделалось нестерпимо грустно. Он думал о том, что теперь уже не будет в Гардинине Ивана Федотыча, - из слов отца ему было ясно, что не одна "христианская черта" понудила Ивана Федотыча продать дом, а и нечто иное, и, следовательно, продавая дом, Иван Федотыч хочет совсем уехать отсюда. И, думая об этом, Николай чувствовал, что ему жалко Ивана Федотыча больше, нежели Татьяну, что если Иван Федотыч уедет, что-то важное и необходимое исключится из гарденинской жизни... "Зачем он меня спрашивал?
– размышлял Николай.
– Или все добивается за Татьяну поругать?
Что ж, я и сам себя ругаю. Подлость, подлость, и больше ничего! Да нет, не похоже на него, чтоб за этим спрашивал... Зачем же? Не сходить ли к нему?.. Не сходить ли?" - повторил он и тотчас же понял, что праздно пришло ему в голову это слово, потому что если бы даже силой стали тащить его к Ивану Федотычу, то он скорее бы умер, а не пошел. И не только сам не пошел бы, но явись перед ним вот сейчас Иван Федотыч, он бросился бы от него и побежал куда глаза глядят, лишь бы не говорить с Иваном Федотычем, не смотреть ему в глаза. И стал думать дальше, попробовал помечтать о Татьяне, о ее красоте, о том, как странно прервался их роман, о том, как это горько и оскорбительно, что прервался роман, или лучше сказать, так "подло" возник: можно было скрытно любить друг друга платоническою любовью, хотя естественные науки и против этого, а когда Иван Федотыч умер бы - обвенчаться и жить законным браком.
Но как ни безотрадны были эти мысли, Николай понимал, что не от них ему так нестерпимо грустно. Из-за них сквозило что-то иное, не в пример более значительное и тоскливое. Это значительное подымалось из глубины его души, как подымается вода в половодье, мешало ему долго останавливаться на одном, точно понуждало, чтобы он поскорее отставал от тех мыслей, которыми был занят, чтобы не очень волновался ими, потому что на очереди есть что-то очень серьезное, о чем предстоит пристально подумать. О чем же? О том ли, что нужно прочитать вот это и еще вот это и нужно потолковать с Косьмой Васильичем о таких-то вопросах? О том ли, каким способом покинуть Гарденино, подготовиться в университет, научиться писать книжки, вроде как Омулевский или Холодов. О том, наконец, в какую нужду и горе ввергнут народ и какая предстоит благородная задача помочь ему, осчастливить его, устроить Россию по последнему слову науки? И Николай обо всем этом пробовал размышлять и прислушивался внутри себя, и какой-то внутренний голос подсказывал ему, что он опять размышляет не о самом важном, потому что с некоторых пор это перестало быть самым важным в его жизни. И вдруг он вспомнил странно багровый закат в степи, унылую, выжженную солнцем равнину, женщину в черном, торопливо шагающую вдаль... И как только вспомнил, тотчас же понял, что это-то и есть самое серьезное и что оно совсем недавно возникло в нем и вот требует к себе внимания. В первый же раз представилось ему, что не всегда будет, как теперь, что может умереть отец, что легко и неожиданно умрут люди, о которых он привык думать, что они никогда не умрут,
Просидевши у окна до того времени, когда часы зашипели, закуковали и пробили полночь, Николай уже хотел было ложиться спать, как услыхал, что к едва уловимому равномерному скрипу телег просоединился новый звук:
будто во весь дух мчалась лошадь по твердой дороге. Николай высунулся в окно, прислушался... звонкий топот приближался к усадьбе. У Николая так и упало сердце.
"Непременно что-нибудь случилось, - подумал он, - скачут на барской лошади". Немного спустя из-за угла конюшни стремительно вылетело что-то черное, раздался удушливый лошадиный храп. У самого окна кто-то проворно соскочил с седла, подбежал к Николаю и выговорил возбужденным голосом:
– Это ты, Миколай?
Николай узнал Ларьку.
– Что случилось?
– спросил он.
– Беда! Буди отца... Агафокла убили.
– Как убили? Кто? За что?
– Убили... Гоню я табун мимо Пьяного лога, а уж темно. Слышу, будто лошадь ржет. Я туда... Агафоклова пегашка стоит. По ногам спутана, морда прикручена к оглобле. Гляжу, у заднего колеса чернеется чтой-то. Я к колесу... глядь - Агафокл Иваныч. Уткнулся лицом в землю, за ноги вожжами привязан. Кричу: Агафокл Иваныч!
Агафокл Иваныч!.. Молчит. Испужался я - страсть! Бросил табун, на хутор. Взяли фонарь, запрягли телегу, глядим - зарезан! Глотка перехвачена - ужасно посмотреть, брюхо распорото, кровища так и стоит лужей. Щеки, щеки, Миколушка...
– Ларька всхлипнул, - все щеки, злодей, ножом исковырял. Нет лица.
– Господи!.. За что же?
– пролепетал Николай, не попадая зуб на зуб: его била лихорадка.
– Не придумаем. Нечто из-за денег? Барские деньги покойник при себе держал. Но поношаться-то, поношаться-то зачем?
– А деньги пропали?
– Бог его знает. Мы и не дотрогивались. Буди отца скорей!
Николай разбудил Мартина Лукьяныча, зажгли огонь.
Ларька был позван в комнаты для допроса, полусонная кухарка побежала за Капитоном Аверьянычем, - во всех важных случаях управитель непременно совещался с конюшим. Скоро на конном дворе замелькали фонари, кучер Захар запрягал управительскую тройку, встревоженные люди сходились со всех сторон. Фелицата Никаноровна прислала девчонку Агашку узнать, что случилось; нарочный бежал в деревню с приказом старосте тотчас же нарядить понятых. Мартин Лукьяныч, не дожидаясь рассвета, покатил к становому. В застольную собрались конюха, наездники, кучера - все, кто только узнал о страшном деле и кому можно было отлучиться хоть на полчасика. В окнах там и сям засветились огни. Никому не хотелось спать, и всем хотелось побыть на народе. Самым степенным, самым самостоятельным людям было не по себе, было жутко.
Николай тоже сидел в застольной. Он смотрел на возбужденно, беспрестанно подергивающееся лицо Ларьки, в десятый раз рассказывавшего о том, как он натолкнулся на Агафокла; смотрел, как на белых стенах прихотливо двигались вскосмаченные головы, нелепо огромные тени, слушал неописуемые подробности истязания, которому подвергся несчастный Агафокл, и дрожал с головы до ног. Он никак не мог привыкнуть к тому, что человек, с которым он так недавно говорил и пил чай, лежит теперь в степи и его нужно караулить, потому что он - мертвое тело.