Гай Иудейский
Шрифт:
Я сказал Сулле:
— Скажи, разве я не бог?
— Ты бог, — отвечал он.
— Я имею в виду настоящего бога, того, что выше всех остальных богов, — продолжил я.
— Я тоже это имею в виду, — спокойно сказал он. Очень спокойно и очень обыденно.
— И я всегда им был? — Я спросил, но все-таки приглушил интонацию вопроса.
— Ты это знаешь сам. — Он отвечал спокойно и утвердительно.
Убить. Мне хотелось убить его. Но еще больше хотелось спросить: что я знаю? Но убить было легче, чем спросить.
Богом не становятся, а рождаются. Это я понимал твердо, хотя много раз старался не понимать. Или понимать не так твердо. Знал, что истина, но хотел сомневаться. Сомневаться в истине не так трудно, много труднее принять ее несомненно.
Я говорил себе: если я
— 58 -
ный», как об Августе. Но все равно: «Божественный Гай», а не бог. Бог не нуждается в прилагательном. Никому в голову не придет назвать Юпитера божественным. Он просто Юпитер. И просто бог.
Проклятый Сулла. Он говорит о бессмертии, но бессмертие может быть только у бога, а богом сделаться нельзя. Значит, и разговоры о бессмертии есть пустые и лживые разговоры. Как мне хотелось призвать его к себе и бросить ему в лицо доказательства его лжи. Нет, не призвать. Но чтобы его привели окровавленного, едва держащегося на ногах от пыток. И лучше — уже не понимающего того, что я ему говорю. В самом деле, больше его смерти хочется увидеть взгляд его глаз без смысла.
Я бы так и сделал, мне ничего не стоило так сделать, тем более тогда, когда я стал императором. Но я не сделал. И ничего не говорил ему о своих сомнениях, ни единого слова. Все, что он говорил, — ложь. Но все, что он говорил о моем бессмертии, — правда. Я не верил в эту правду, но она оставалась правдой. Ведь и в истине, что богом может быть только тот, кто рожден богом, я тоже сомневался, но истина оставалась истиной.
Иногда я чувствовал с самой настоящей определенностью, что всегда был богом. Если не вспоминать свою жизнь, а только чувствовать ее, то так оно и было. Но если вспоминать, то я значительное время не был богом. Нет, впрочем, и в этом я сомневаюсь, потому что вполне возможно, что я просто был таким богом. Таким, который и бог, и человек одновременно.
Энния Невия. Я любил ее? Хотел ее? Любил в той же степени, в какой хотел любую другую женщину. Я себе не говорил, что она жена Макрона [9] , командира преторианских когорт [10] . Преторианские когорты были тут ни при чем. И близость его к Тиберию тоже была ни при чем. Но все-таки все так счастливо сложилось, что были и Энния, и преторианские когорты, и близость Макрона к Тиберию. Я, молодой бог, хорошо эту связь почувствовал. И связь эта еще больше разжигала мое желание. Мое страстное, беспримесное, бескорыстное желание.
9
…Макрона, командира преторианских когорт, — Преторианцы (от лат. pretoriani) в Риме первоначально охраняли полководцев, затем так стали называть императорскую гвардию, которая в конце концов превратилась в главную движущую силу дворцовых переворотов.
10
Когортами (от лат. cohors) называли подразделение легиона, они состояли в среднем из 360–600 человек, легион, в свою очередь, состоял из 10 когорт. При Августе преторианцы сформировались в 9 когорт по 1000 человек. Макрон Невий Серторий — военачальник, командир преторианской гвардии при Тиберии и Калигуле; подавил заговор своего предшественника Сеяна и сменил его на этом посту. Вступив в связь с женой Макрона Эннией Невией, Калигула проложил себе дорогу наверх. Согласно некоторым историческим данным, Калигула впоследствии принудил Макрона и Эннию к самоубийству.
Она сопротивлялась не очень долго и, конечно, только для вида, потому что не могло быть такого, чтобы она не хотела меня. Не было такой женщины, которая могла бы не хотеть меня. Энния изображала холодность, и неприступность, и полное равнодушие к моему желанию. Она говорила мне, что я еще мальчик, а она… Она так говорила: «Ты еще мальчик, а я…» — и не договаривала, и выдерживала на лице холодное равнодушие, пока я не уходил.
Я являлся к ней, делая выражение лица таким, будто у меня болят зубы, и говорил ей, что не могу жить, не видя ее. Я не учился у поэтов, я был умнее их. Восторги и потоки слов тут были ни к чему, а нужно было говорить: не могу жить, не видя. И все. Капать в одну точку. Так разрушаются самые твердые камни.
Некоторое время спустя она уже ждала, чтобы я бросился на нее, и уже не досадовала, но раздражалась, что не бросаюсь. Но я выдерживал до самого последнего. Мне это было нетрудно, потому что никакой особенной страсти я не испытывал и весь мой ущерб — потраченное время.
Она сдалась. Она сказала, чтобы я больше никогда не приходил, потому что ей тяжело видеть меня. Никакого равнодушия уже не было на ее лице, одна только оскорбленная невинность. Она, о любовниках которой знал весь Рим. Я усмехнулся. Только про себя. Как легко обмануть женщину! Ушел я с тем же выражением зубной боли на лице.
Макрона в то время не было в Риме. Я выждал четыре дня. Необходимо было, чтобы она дозрела окончательно. На пятый день, поздно вечером, я отправился к дому Эннии. Я мог беспрепятственно войти через двери, но я полез в окно. Охрана видела меня, но ни один из них не посмел заметить моего маневра. Я не скрывался и даже намеренно шумел, чтобы она услышала. Она вскрикнула, когда увидела меня в окне, но вряд ли кто-нибудь, кроме меня, мог слышать этот вскрик: такой он был осторожный. Я молча бросился на нее. Но она с неожиданной силой оттолкнула меня. И вскрикнула снова, в этот раз значительно громче, злее, и уже не для меня одного. Правда, никто не прибежал на ее крик, но сам я невольно расслабил руки, и она окончательно оттолкнула меня, и я, неловко поставив ногу, упал перед ее постелью. Я сейчас же поднялся, но снова броситься на нее уже не смог, Не скажу, что не посмел, но все же не смог.
— Вот так, — сказала она, — сейчас я позову слуг, и тебя схватят, как преступника.
Она не смотрела на меня гневно, и никакой особенной решительности не было в ее взгляде. Впрочем, я и без того понимал, что никого она звать не станет. Но удивление и досада были во мне. Больше удивления, чем досады. Еще бы, ведь она смотрела на меня, ожидая. Чего? Этого-то я и не мог понять. Во всяком случае, не того, чтобы я бросился на нее снова. Или скорее того, но как-то по-особенному.
Она сказала:
— Владея мною, ты будешь владеть преторианской гвардией Макрона, но чем буду владеть я?
Я чуть было не сказал: мной. Но, благодарение богам, эта глупость не сорвалась с моего языка. Напротив, я сказал самое умное из того, что можно было произнести:
— Императором. Ты будешь владеть императором.
— Тиберием? — сказала она с усмешкой.
— Мной, — произнес я твердо.
— А ты будешь императором? — спросила она.
— Ты это знаешь сама, — то ли произнес, то ли только подумал я.
Но я уже был императором и смотрел на нее императором. Я был как статуя Юпитера или Аполлона. На нее смотрел не император, на нее смотрел бог. Если бы не мое неловкое падение у ее ложа, я бы, наверное, повернулся и вышел. Гордо, божественно гордо, и через дверь. Мимо онемевших слуг, мимо застывшей охраны. Мимо преторианской гвардии Макрона, выстроившейся вдоль стен ограды. Я прошел мимо Макрона, как знака императорской власти. Я пошел дальше. Я не заметил, как ступни оторвались от земли, я только почувствовал влажную ласку облака, которое прорезал наискось. Я никого уже не видел и не желал видеть. Солнце встало передо мной, но я прошел мимо солнца. Оно осталось далеко внизу и только мягко подсвечивало бездонную глубину передо мной. Мне не нужно было оглядываться кругом — не было никого, только я один. Боги умерли, я стал единственным богом.