Гай Иудейский
Шрифт:
Я не ушел, хотя теперь, выйдя на свет, хотел уйти. Дождался Эннию. Она вышла, шатаясь из стороны в сторону, краска размазана — по лицу, грязь — по телу.
— Что за народ, — едва слышно проговорила она, плохо владея речью, — я так старалась, а он ничего не дал, ни одной монетки.
Я отвел ее домой.
Проводя все это время с Эннией, я совсем забыл о Макроне и его преторианской гвардии. И немудрено — кабаки, подворотни, вино, дикие пляски располагают совсем к другим мыслям. А точнее, не располагают к ним совсем. Мне уже не желалось быть ни императором, ни богом, вообще ничего не желалось. Я сильно уставал и истощался. Сила выходила из меня, а свободное место занимали бессилие и равнодушие.
Выходило, что вся эта жизнь могла продолжаться бесконечно. Не в моих силах было ее остановить, тем более что никаких сил для этого уже не осталось во мне.
Мы договорились встретиться поздним вечером — обычное время наших встреч, — чтобы пойти в один притон, до этого нам неизвестный. Как говорила Энния, там происходит нечто совершенно непостижимое: общее совокупление актеров на сцене и зрителей в зале. Можно представить, что это была за сцена и что это был за зал! К тому же ничего «совершенно непостижимого» увидеть мы не могли после того, что видели и в чем принимали участие во время наших ночных скитаний. Но Энния была неутолима не только в деле, но и в своем воображении. Мне же было все равно, лишь бы идти куда-то.
Я прождал ее долго, она не пришла. Я не знал, что могло случиться, и не хотел знать. Где-то внутри себя я ощущал желание, чтобы в самом деле что-либо случилось. Лучше всего по дороге к месту нашей встречи. Ведь никто из слуг не сопровождал ее, она ходила одна.
Я не дождался и отправился домой. Сказал себе, что несколько дней просижу дома, не выходя, а к ней больше не пойду. Ночь я проспал крепко, а утром, как будто совсем забыв о том, что решил вчера, пошел к ней. Привратник сказал, что ее нет дома. Я ответил, что буду ждать. Все это время — долго — я не отходил от окна. Ни о чем не думал. Был скорее часовым на посту, чем ожидающим. Тело мое почти онемело от продолжительного неподвижного стояния, а глаза слезились от напряжения, и та часть улицы перед домом, куда был обращен мой оцепеневший взгляд, несмотря на солнечный день, выглядела туманно.
Но туманность прошла, потому что слезы высохли, а глаза сделались сухими едва ли не до рези, когда я увидел ее носилки. Почему-то я даже не на нее взглянул сразу, а на несших ее рабов. Они шли как-то по-особенному прямо. Скорее шествовали. Их лица и тела были так похожи — будто размноженные слепки одной и той же статуи. Энния. Я не узнал ее. Она вошла прямая и властная, сказала:
— Мы едем к Макрону, пора тебе сблизиться с ним. — Сказала о Макроне единственно как о командире патрицианских когорт, а не как о своем муже. И добавила:
— Сегодня.
Я спросил Суллу:
— Кто же из нас бог, я или она?
— Сейчас — она, — спокойно ответил он. Противно обычному: не выяснять, я не удержался:
— Но ты же знаешь, чем она занималась в притонах… — Слишком горячо сказал, излишне.
Он ответил все так же спокойно:
— Ничем не занималась и никогда там не была. Она патрицианка.
— Проклятый Сулла! — воскликнул я в который уже раз.
— Никогда не была!
Но я-то был. До сих пор ощущаю запах. Мы отправились с Эннией на Капри. Разумеется, меня сопровождал Сулла.
Макрон оказался настоящим солдафоном. Никак по-другому определить его было нельзя. К тому же он находился под сильным влиянием своей жены, пусть и не осознавая этого. Встретил он меня с тою приветливостью, какую только
Тиберий же встретил меня по-настоящему ласково, сказав, что я единственный, на кого он теперь может опереться. Кажется, он даже не лгал. Выглядел он совсем! плохо: распух, дышал тяжело, не дышал, а свистел, и всякий раз, когда я разговаривал с ним и вынужден был стоять рядом, я по-настоящему, до дурноты, страдал от скверного запаха, который источало его полуразложившееся тело. Не думаю, что в молодости он обладал каким-нибудь особенным умом, но сейчас ум совершенно его покинул. Истлел вместе с телом. Макрон, который и вообще никогда не имел никакого ума, был его единственным советчиком. Для меня оказалось полезным: Макрон хвалил мои преданность и ум. Энния, по-видимому, серьезно намеревалась сделаться женой следующего императора.
Остров, где обитал император, сам по себе, возможно, и красивый остров, был тогда настоящей зловонной ямой. Так я его видел, несмотря на горы, поросшие роскошной зеленью. Не мне говорить о скопище разврата, но это было именно скопище. Продолжая этот образ, скажу, что Рим стоял не на тверди, он стоял на болоте. Разлагающаяся плоть императора заразила разложением, кажется, все вокруг. Женщины и мужчины в самом настоящем смысле сошли с ума. Они совокуплялись везде, где было можно и где было нельзя. Никакого «нельзя», впрочем, для них не существовало. Не только сами они неистово занимались этим, но демонстрировали свои занятия другим. Намеренно или нет, тут не имеет значения. Запах разврата стоял везде и пропитал все вокруг: деревья, землю, воздух. И небо над островом — после дождя, когда влага испарялась, запах был особенно жирным. Он даже заглушал зловонный запах императорского тела, хотя и не мог заглушить его окончательно.
Наверное, так все они боролись со смертью, как с чумой, окуривая себя запахом разврата. Лучшего средства тут, на острове, выдумать было нельзя. Не знаю, что сделалось с моим организмом, но, кажется, я остался единственным, кто не принимал участия в этой оргии спасения. С Эннией, правда, каждый день, но только вечером и только с ней. Поздно ночью, едва способная передвигаться, она уходила к мужу. Спал ли он в эти часы или бодрствовал и спрашивал ли о чем-либо, не знаю, но, встречаясь со мной, неизменно именовал меня своим боевым соратником. Даже принимая во внимание наши с Эннией постельные сражения, моим боевым соратником он не был.
Энния же, что в самом деле удивляло меня, прибыла сюда, казалось, только для того, чтобы каждый вечер вот так вот сражаться со мной. Она требовала, чтобы я изображал притон: должен был говорить пьяными грубыми голосами, представляя то одного, то другого, грубо браниться, грубо же, отпуская разные циничные шутки — она подсказывала мне их, и я повторял, — брать ее, в сущности, насиловать, а потом — и это тоже было обязательным — бросать ей мелкую монету. Усталости и утомления она не чувствовала. Я же был совершенно измотан. Труд восхождения к императорскому трону оказался и в самом деле по-настоящему тяжким. Я ненавидел ее. Если бы не дело, я, конечно же, задушил бы ее в одно мгновение. Жена императора. Делая ей как можно больнее, отпуская грязные замечания, я про себя усмехался над этим. Сулле я приказал наблюдать за нами и место указал, откуда все лучше всего видно и слышно. «Патрицианку» я ему простить не мог.