Где папа?
Шрифт:
— Лиза, — говорит одна из них негромко, — а тебе приятно, если бы тебе пукнули прямо в лицо?
Я поворачиваюсь. Ах, вот в чём дело! Наши столы — это сдвинутые вместе парты. Чтобы нарезать селёдку, мне пришлось склониться над доской довольно низко. Мой зад оказался как раз напротив лица одной из одноклассниц. Я не делала того, о чём она говорила. Это была просто шутка. Но как на неё ответить?
— Что? — переспрашиваю я, пытаясь выиграть время.
— Ничего! — хором отвечают они.
Одна из них прыскает, зажав рот. А
— Макарова!
В проходе между столами возникает Ирина Евгеньевна. Она ярко накрашена, и видно, что фартук подбирала по цвету, самый подходящий к брючному костюму. Нежно-сиреневый.
— Ты зачем так мелко селёдку накрошила? Это же форшмак какой-то!
Девчонки улыбаются.
— Так режет селёдку мой папа, — говорю я, не глядя ни на кого.
— Папа — повар? — уточняет Ирина Евгеньевна. — Тебе повезло! Нам, конечно, до поваров далеко. И не понять, зачем селёдку к винегрету крошить в хлам.
Девчонки смеются. Когда Ирина Евгеньевна отходит, кто-то шепчет, что в сентябре её бросил муж.
— Ага, — говорит кто-то вполголоса, исподлобья глядя на учительницу, — витамина «М» не хватает.
Я не спрашиваю у них, что это за витамин такой. Щёки горят, в груди тоже жарко, и я вообще боюсь повернуться на этой псевдокухне со сдвинутыми столами. Боюсь, что растаю, как Снегурочка, от напряжения, от страха снова привлечь к себе внимание, от слёз, которые уже подступили к горлу.
Поэтому я выбегаю из класса первая, едва прозвенел звонок.
И тут, у выхода, мне на голову набрасывают куртку, хватают за руку и в руку… суют… что-то мокрое и продолговатое. Мягкое и живое.
Я кричу. Отдёргиваю руку, сбрасываю куртку и, к своему ужасу, обнаруживаю себя в толпе хохочущих мальчишек. У них раскрыты рты, видны зубы, и хохот такой злой, как у разъярённого джина, который вырвался из бутылки.
— Что у вас происходит? — гремит Ирина Евгеньевна, мальчишки разбегаются, и она усаживает меня на скамейку.
Среди убегающих мальчишек я вижу Андрюшу. Лицо у него бледное, и он не смеётся.
Трудовичка села рядом, и я неожиданно приникла к её плечу. От неё пахло винегретом. Обычно мы съедали в конце занятия то, что приготовили…
Последний звонок Андрюши
— Это был палец! — кричал Андрюша в трубку. — Да ты пойми, Алаша палец водой намочил и сунул тебе в руку! Это старый прикол! И вообще, они не тебя ловили! Они Алке хотели этот прикол устроить! От неё же Фокс тащится, а она ему отказала!
— Больше не звони, — прошептала я и сразу повесила трубку.
Часть 8
Папино письмо
— Макароны, две пачки, — сказала мама, — нет, давайте четыре: две — спагетти, две — рожки. Так. Сгущёнка. Восемь. Да, восемь штук.
Мама произносила «макароны» и «сгущёнка» напряжённо, а «две» и «восемь» — спокойно.
Я стояла рядом, держала пакеты и вспоминала, как она обнимает Ирку. Ирка выше мамы. Когда мама её обнимает, Ирке приходится склонять длинную шею. Ещё она специально покупает джинсы длиннее, чем нужно, и их штанины вечно волочатся по земле. Мама её ругает — и за искривлённый позвоночник («Ну что ты горбишься? Вот бросит тебя твой Костя, такую горбатую!»), и за грязные штанины («Подтяни штаны, вот бросит тебя твой Костя, такую неряху!»), — но всё равно обнимает. Потому что Ирка с шеей и джинсами похожа на двойку.
Я смотрю на своё отражение в витрине лотка, где продают колбасу, а на весах лежат свиные рёбра, и думаю, что я, пожалуй, ни на какую цифру не похожа.
То есть я могла бы быть похожа на восьмёрку. И если маме так это нужно, она могла бы меня не откармливать так, словно собирается сдать в эту палатку на колбасу. Могла не мешать мне не есть, если я не хочу. Тогда бы у меня была талия, и я стала бы восьмёркой, и она меня тоже бы обнимала…
Мы с мамой купили кучу сигаретных блоков, сушек, конфет, упаковок с лапшой, рисом, кашами-минутками, колбасу с сыром и много-много всякой еды, которой папе хватило бы на месяц, если бы он был один и ни с кем не делился.
Костя отвёз маму к папе и помог отнести эту передачу. А мама привезла мне неожиданный подарок. Письмо! Из него выпали бусы! Папа их сделал из крышечек от быстрорастворимой лапши. Плавил крышечки, пока они не скатывались в шарики, и нанизывал на нитку.
Я поскорее развернула сложенный вчетверо листок из школьной тетрадки в клетку и проглотила письмо строчку за строчкой. Меня унёс водопад папиной нежности, ласковых прозвищ, которые он вспомнил. Он написал, что любит меня, и когда я это прочла, то всхлипнула.
Когда мне было три года, мама убегала на работу раньше папы. А папа будил нас с Иркой, кормил, одевал и отводил в садик и школу. Я помню, как он умывал меня утром. Большая, чуть неловкая, жестковатая мужская ладонь.
Мама ругалась: «Ну что это за умывание? Просто размазывание воды по щекам. А глаза? Ну посмотри, вся грязь в глазах осталась!»
«Кошмар, — трагически подвывал на это папа, — надо было вымести её веником».
«Лучше бы веником, — ворчала мама, — что люди подумают?»
Не знаю, может, тогда и правда надо было грязь из глаз веником убирать, чтобы люди думали о нас хорошо, но сейчас я снова ощутила эту прохладную ладонь на щеках, и меня вдруг отпустило. Тот случай, с пуховиком и пальцем, — он растворился в папиной любви, как аспирин в стакане. Пш-шик! И нету. Только пузырьки пощипывают.
Я стала перечитывать. Перебирала слова, словно бусы. Глаза щипало, в груди жгло, а я утирала слёзы и думала: «Эгей, Хлеб-с-Вареньем, да ты настоящий ручеёк, в тебе умыться можно».