Генерал
Шрифт:
Машина уже неслась берлинскими пригородами. Город был тяжелый, огромный, серый, все из серого, потемневшего от времени и дождей камня, дома большие, почти черные, давящие. Стази невольно вспомнила Ленинград, легкий под открытым северным небом. Здесь же самым ярким была изумрудная окись памятников, и только перед кайзеровским дворцом в глаза Стази, как вздох родного города, бросились два юноши с конями из чистой бронзы [130] . Людей на улицах было много, добротно одетых, но спешащих, сильно разбавленных армейской формой.
130
Памятники барона Клодта, подаренные Николаем Первым кайзеру, вторые копии находятся в Неаполе.
Автомобиль подъехал к невзрачному пятиэтажному зданию, где Верена сдала Стази с рук на руки доктору, оказавшейся похожей на Вагнера: усталое спокойное лицо, крупный породистый нос и светлые глаза под нависшими веками.
– Bis zum naechsten Treffen in besseren Zeiten, [131] – были последние слова Верены.
Уже проваливаясь в наркозный сон, Стази смутно услышала разговор хирурга и сестры.
– Was fuer ein Organismus, nicht? Sie koennte mindestens zehn Kinder gebaehren. Schade, dass es jetzt keine Kinder mehr geben wird. [132]
131
– До встречи в более благоприятное время.
132
– Какое строение, а? Хоть десятерых… Жаль, что теперь детей больше не будет.
– Das ist ihre Entscheidung, Schwester Anna. Wir haben nicht das Recht, jemanden zu bemitleiden. [133]
И в белом беспамятстве Стази увидела пустую заснеженную Троицкую, по которой медленно, сам по себе двигался, качаясь на снежных волнах, гроб. Над ним заворачивалась в тугие злые воронки пурга, где-то раздавался вой, по стенке гроба бил пакетик из газеты с замерзшим хлебом, а гроб неумолимо подбирался к ней, стоявшей у моста, и она с ужасом не понимала, кто в нем: ее ребенок, Трухин или она сама…
133
– Это ее выбор, сестра Анна. Мы не имеем права жалеть никого.
Плохо соображая, Стази на третий день вышла на полупустую Крупсштрассе и спросила первого прохожего, как пройти к русской церкви – там она надеялась узнать адрес штаб-квартиры НТСНП. К ее удивлению, немец вполне любезно проводил ее до нужной улицы.
5 октября 1942 года
Трухин прошел в кухню и неожиданно поймал себя на мысли, что он впервые за полтора года находится в нормальной человеческой квартире. Когда он последний раз видел газовую плиту, занавески на окнах, кафель в ванной? Наверное, в Лиепае, в мае сорок первого, перед тем как отправиться в штаб ПрибВО. Тогда ему на месяц выделили квартиру в старинном доме на улице Паста. Там всегда царила прохлада, сводчатые каменные стены напоминали о псах-рыцарях, а на шкафу сидел угрюмый черный кот, оставшийся от прежних жильцов. Он смотрел на мир бесстрастными глазами, и Наталья не могла при нем предаваться любви – так он смущал ее своим тяжелым немигающим взглядом… А что уж говорить об академическом общежитии на Хользунова? Клопы, запираемый на замок единственный на этаж туалет, вонючие примусы – и все это для элиты страны. Разумеется, байдалаковская квартира была, несмотря на скромные размеры, гораздо более комфортной, чем латышская; в ней даже присутствовал австрийский кухонный комбайн, огромный, сверкающий, с массой непонятных приспособлений. Байдалаков ценил удобства, несмотря на то что по рождению был простым донским казаком. Впрочем, военное училище и Белая армия немало поработали над его огранкой. Они как-то сразу понравились друг другу, и ощущение свободы все сильнее овладевало Трухиным, тем более что ходатайство его было сразу же удовлетворено, и отныне он уже считался не пленным вермахта, а свободным иностранным гражданином на территории Германии.
Он с удивлением узнавал из рассказов Байдалакова и приходивших к нему, что культурная русская жизнь шла в Берлине своим чередом, хотя и не так бурно, как до войны с Союзом. Работали храмы, читались лекции, действовали кружки, ставились оперы и балеты, проходили встречи с видными эмигрантами. Да и в самом городе Трухин не заметил открытой ненависти к русским.
Берлин… Город, в который он мечтал войти победителем, будучи гимназистом и студентом, решившимся ради того променять аудиторные скамьи на серую шинель. Город, о котором говорилось в Союзе со страхом, подобострастием и ненавистью. Он поразил Трухина своей масштабностью, в нем не было игрушечности, прелести, вычищенности маленьких немецких городков, которые уже случалось ему видеть. Нет, здесь все говорило о том, что рейх – страна серьезная. Даже пригороды были большими, с каменными домами – огромные каменные коровники для больших стад. Все это создавало совершенно определенное впечатление – большого сильного государства. На пригородных станциях висели плакаты, утверждающие «Rader mussen rollen fur den Sieg!» [134] . Все ездило минута в минуту, люди на улицах одеты хорошо и добротно, в драповые пальто и отличную осеннюю обувь. Хотя как раз именно по обуви внимательному человеку можно было заметить, что стране все же приходится затягивать пояса: обувь была из искусственных материалов и даже порой на деревянной подошве. Берлинцы оказались любезными, с очень уютным юмором, никто не хитрил, не жульничал, не старался надуть – и не грубил. Трухин получал просто физическое удовольствие, гуляя по городу. На его высокую фигуру в длинном плаще обращали внимание. Да он и сам стеснялся гражданского костюма, отвыкнув от него за двадцать с лишним лет. Впрочем, Байдалаков успокаивал его, говоря, что Штрик бьется изо всех сил, создавая новый лагерь пропагандистов ОБФ, где обещана форма.
134
Колеса должны крутиться для победы!
– Но русские офицеры не наденут немецкую форму, – твердо ответил Трухин.
– В том и закавыка, обе стороны упираются, как бараны… Ну да как-нибудь обойдется. Мне очень понравились ваши наброски, Федор, и я хочу, что бы вы полностью написали две главы: о внешней политике и об обороне страны.
– С удовольствием. Я тоже прочел предварительную программу…
– О! – Байдалаков вскинул смоляные казацкие брови. – И что скажете?
– На мой взгляд, слишком много эмигрантского романтизма. А так… что ж, консервативные ценности гражданской свободы, немного этатизма, немного корпоративности – вполне достаточно для начала… Это под Власова пишется?
– Да нет. Под него Штрик пробивает этот координационный центр, который станет изучать политические и психологические проблемы русского освободительного движения. А наше дело – устройство будущей России.
– Ох, боюсь, Виктор, как бы вся наша борьба не превратилась из борьбы против Сталина в борьбу против наци за право создания сначала армии, а потом государства. «Сейчас с этой бурной деятельностью они затребуют сюда всех, и, значит, Герсдорф тоже непременно будет. И она…» – При мысли о Станиславе, которые он позволял себе редко, теплая лапа стиснула его сердце, и снова явственно запахло жасмином.
– Я бы встретился теперь с Вильфридом Карловичем, – улыбнулся Трухин. – Давно не виделись, да и он был первым, так сказать, на моем новом пути.
– Вот телефон, – улыбнулся ему, как дикарю европеец, Байдалаков.
Они встретились в маленьком кафе со странным названием «Toten Hosen» [135] неподалеку от госпиталя Моабит. Трухин специально встал раньше и доставил себе удовольствие пройтись по пустым улицам и паркам, низко надвинув на глаза широкополую шляпу. Ранние проститутки восхищенно смотрели ему вслед, а самые бойкие брали за руку. Но он только смеялся в ответ: денег у него не было вовсе. Кафе оказалось классическим, с обшитыми темными панелями стенами, с высокой дубовой стойкой, за которой расположился хозяин, и маленькими столиками с чистейшими, колом стоявшими скатертями. За столиками восседали старички, все, как на подбор, сухонькие, белоголовые, с разнообразнейшими усами, в старомодных костюмах и галстуках с булавками. Все читали утренние газеты, и Трухину вдруг стало до слез жалко того, что на его родине нет и уже вряд ли когда-нибудь появятся такие незыблемые старички. Все они в безвестных могилах, и лишь малая толика сидит на парижских улицах. Разве они сами станут такими в будущей свободной России… Поверить в это было трудно.
135
«Мертвые брюки» (нем.).
Трухин положил шляпу на столик и заказал стакан воды. Штрикфельд появился, как из-под земли, как всегда оживленный, добродушный, восторженный. Они троекратно поцеловались по-русски.
– Это новое, совершенно новое дело, – с энтузиазмом начал Штрик, умудряясь одновременно пить кофе, есть булочку, курить и говорить. – Вы же знаете про этот лагерь в Вульхайде, где русских готовили для работы в прессе и на радио?
– Я всегда полагал это бессмыслицей: у них нет программы, сами они заключенные и бесправные. И такие люди должны обращаться к населению оккупированных областей? Что они могут им сказать – и, главное, что гарантировать? Смешно. Вернее, печально, Вильфрид Карлович.
– Вот именно! Больше того, этот придурок-комендант набирал в лагерную полицию всяких подонков…
– Знаю, сам сталкивался.
– …которых дружно ненавидят все. В Москве не могли бы желать себе лучших союзничков! Вот увидите, потом выяснится, что они и на НКВД работают! Впрочем, обучение там было неплохое, да, очень неплохое, – Штрик заказал еще пирожное, глазами давая понять Трухину, что платит сам. – Спасибо фон дер Роппу и Вайсбеку, но ведь там творится абсурд! Лагерь в ведении управления железными дорогами. И потому те, кто работают на путях, живут сносно, а интеллектуалы, ради которых все это и затеяно, голодают! Нет, надо все иначе делать, иначе!