Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
Но до приведения приговора в исполнение дело не дошло, так как завтрак был подан. Они сидели за отдельным столиком, но в зале был и общий табльдот, для Марыни, которую все живо занимало, — добавочный источник впечатлений: еще бы, увидеть самых доподлинных англичан! Было ощущение, будто ты в таких экзотических краях, куда ни одного кшеменьского жителя не занесет и не заносило. Восторженность ее подавала Букацкому и даже Поланецкому повод для беспрестанных шуток, но вместе с тем доставляла неподдельное удовольствие. Букацкий признавался, что вспоминает свою молодость, а Поланецкий окрестил жену полевым цветочком, говоря, что путешествовать с такой, как она, большая радость.
Однако
Но на сей раз говорили не об искусстве, а о варшавских новостях.
— Я письмо от Машко получил, — сообщил Поланецкий.
— И я тоже, — сказал Букацкий.
— И ты? Значит, сроки в самом деле подпирают. Нужда, как видно, крайняя. Ну так, стало быть, тебе известно.
— Уговаривает меня купить, прямо заклинает, — ну, ты знаешь что, — умышленно не договорил Букацкий, памятуя, что Кшемень был причиной размолвки между Поланецким и Марыней.
— Ах, господи! — догадавшись, отозвался Поланецкий. — Мы раньше избегали даже произносить это слово, это было как прикосновение к ране, но теперь что же, мы муж и жена… Нельзя же всю жизнь бояться этого.
Букацкий бросил на него быстрый взгляд, а Марыня покраснела.
— Стась совершенно прав, — сказала она. — Я знаю, речь о Кшемене.
— Да, о Кшемене.
— Ну и что? — спросил Поланецкий.
— Я не стал бы его покупать уже хотя бы потому, что пани Марине может показаться, будто им перебрасываются, как мячиком.
— Но я и думать забыла о Кшемене, — еще сильнее покраснев, сказала Марыня и посмотрела на мужа.
— Это лишний раз доказывает, какая ты у меня умница, — похвалил он ее, одобрительно кивнув головой.
— Но если пан Машко разорится, — продолжала Марыня, — Кшемень распродадут по частям или он попадет к ростовщику, а это мне было бы неприятно…
— Как же так! — воскликнул Букацкий. — Вы ведь только что сказали, что думать забыли о нем!
Марыня снова взглянула на мужа, на сей раз — растерянно, а он рассмеялся.
— Что, попалась? — И сказал Букацкому: — Видно, ты для Машко якорь спасения.
— Якорь?.. Скорее уж соломинка, ты посмотри только на меня… Кто за такую соломинку схватится, ко дну пойдет. И потом, сам Машко говорил, что меня ничем не проймешь. Может, он и прав. Поэтому мне и нужны сильные ощущения… Если я помогу Машко и он выкарабкается, опять встанет на ноги, то начнет по-прежнему корчить из себя лорда, а его жена — важную даму, и оба будут до отвращения comme il faut… и передо мной в который уже раз разыграется прескучная комедия, вызывающая у меня зевоту. А без моей помощи он разорится, погибнет, произойдет что-то неожиданное, из ряда вон выходящее, даже трагическое, может быть, — а это меня расшевелит. Подумайте сами: за пошлую комедию мне деньги пришлось бы платить, и немалые, а трагедию я смогу задаром посмотреть. Чего же тут раздумывать!
— Фу, как вам не стыдно говорить так! — воскликнула Марыня.
— Я не только говорю, я и напишу ему об этом. Ведь он меня надул самым бессовестным образом.
— Как это?
— А так! Я думал; вот сноб, демонический характер, не ведающий угрызений совести и добрых порывов. А на поверку
Марыня не на шутку рассердилась.
— Если вы будете такие вещи говорить, я заставлю Стася с вами раззнакомиться.
— Ты и правда готов ради красного словца голову заморочить себе и другим, никогда не рассудишь здраво, по-людски, — пожал плечами Поланецкий. — Пойми, это я тебе советую Кшемень купить, это в моих интересах, да и ты нашел бы себе какое-то дело, занятие…
Букацкий засмеялся.
— Я тебе уже говорил, что предпочитаю делать то, — сказал он, — что нахожу приятным, а так как мне всего приятней ничего не делать, то, не делая ничего, я и делаю самое приятное. Докажи, что это глупо, коли ты умник такой! И потом: я — в роли землепашца!.. Это уж превосходит всякое воображение. Я, кого погода занимает только в одном смысле: зонт брать или трость, и вдруг на старости лет стану, как журавль на одной ноге, в небо поглядывать и гадать, дождь будет или ведро? Мне — и вдруг беспокоиться из-за того, уродится ли пшеница, взойдет ли репа, не загниет ли картофель, успею я убрать горох, сумею поставить Ицыку из Песьей Вольки столько мер зерна, сколько подрядился, не заболеют ли мои кони сапом, а овцы — ящуром? Совсем выжить под старость из ума и мямлить через каждые два слова: «сударь мой» и «как бишь его»? Voyons! Pas si bete! [85]Мне, свободному человеку, стать glebae adscriptus? [86]Чтобы меня «благодетелем» величали и «соседушкой», свойским парнем прослыть, сарматом, ляхом?
И, разгоряченный вином, стал вполголоса цитировать Сляза из «Лиллы Венеды»: [см. Примечание]
Тому б я плюнул в очи, кто посмел
Назвать меня вдруг ляхом. Неужели
На лбу моем начертано семь смертных
Грехов, а также пьянство и обжорство,
И грубость, и влечение к гербам.
— Вот и говори с ним! — сказал Поланецкий. — Тем более что отчасти он прав!
Марыня же, приумолкшая с той минуты, как Букацкий стал перечислять сельские заботы, вдруг стряхнула с себя задумчивость.
— Когда папа бывал нездоров, — сказала она, — а в Кшемене он чувствовал себя гораздо хуже теперешнего, я помогала ему по хозяйству и понемногу привыкла к этому. И хотя, видит бог, хлопот всегда было довольно, мне хозяйственные дела доставляли такое удовольствие, что и сказать не могу. Сперва я не понимала, почему, но пан Ямиш мне растолковал. Сельским трудом, говорил он, жизнь держится, любой другой — только производный от него или вообще лишний… Позже мне яснее стало многое, о чем он не поминал. Выйдешь весной в поле, глянешь, как зеленеет все, и на душе радость. И я теперь знаю почему. Потому что люди не могут без лжи, а в земле — правда. Ее не обманешь, и она тоже может дать или не дать, но не обмануть… Приверженность к земле — это как к истине, и кто ее любит, того и она научит любить… Роса не только на хлеба, на траву ложится, она и в душу проникает, сердце оттаивает, и человек становится лучше, — ведь правда и любовь к богу приближают. Вот почему я так любила Кшемень.