Георгес или Одевятнадцативековивание
Шрифт:
– Ты кончил?
– Ага. А ты?
– Неужели не почувствовал, дурачок?
– Я из вежливости.
Вернулся Манолис. Мы с Тамарочкой до того обнаглели, что и при нем не прервали уже завершенного соития - тяжело дышащие, вспотевший, полузакрыв глаза, мы медленно, устало "работали корпусами".
Боковым зрением я поймал дикий взгляд Манолиса. Это невозможно выразить, что за взгляд. Я потом пытался - не получалось. Я только в него вчувствовался. Очень странное смешение самых разных эмоций.
Он постоял, подышал носом, затем прошел на середину комнаты
Тамарочка пискнула и закаменела. А я... я считаю, что я тогда гениально поступил, что озарило меня. Я изобразил, что все еще наслаждаюсь его женой (это было не совсем так) и тихо спросил:
– Закрыл дверь?
– Закрыл, - голосом Судьбы ответил Манолис.
– И на цепочку?
– И на цепочку.
– И на предохранитель?
– И на него! Тоже!
Щелкнул другой предохранитель - дымящегося "макарова". Я вообще-то щелканье пистолетного предохранителя по звуку вряд ли определю, но вроде там больше и щелкать-то было нечему.
– Между прочим, - как бы не замечая быстро настигающей смерти, продолжил я (а Тамарочка ультразвуковала от ужаса), между прочим, пистолетик-то твой еще дымится.
Пауза. Потом, голосом Судьбы, но уже не уверенной, что ее кто-нибудь слышит, Манолис спросил:
– Ну и что?
– А то, что пистолет твой, соответсссно, уже выстрелил. Глупо стрелять, когда пистолет уже выстрелил. Это все равно, что разбиться вдребезги, а потом спрыгнуть с десятого этажа.
– Э?
– тупо сказал Манолис. Судьбой уже и не пахло.
Он уставился на пистолет. Тамарочка чуть-чуть отморозилась и тихонько стала с меня сползать.
– Черт, - сказал Манолис.
– Действительно, что-то...
– Вот проклятые коммунисты!
– сочувственно поддакнул я.
Он недоверчиво на нас поглядел. Мы с интересом на него поглядели тоже.
– Я, понимаете...
– слова давались ему с трудом. Мужика крепко перекосило от горя, но он хорошо держался.
– Я, понимаете, пистолет этот в парке нашел, около скамейки. Он и тогда дымился. Я почему на него внимание обратил?
– дымок, гляжу, из травы вьется. Дай, думаю, подниму и в участок снесу, мало ли кто подымет. Если не я. И сюда по пути зашел. А то он дымился и дымился - странно как-то.
Я оделся и мы вышли с Манолисом на кухню поговорить как мужчина с мужчиной. Тамарочка так и осталась лежать ничком в постели в чем мать родила - с ней какие-то страсти трагические происходили, не понимаю я этих баб.
Манолис залепетал что-то кретинское насчет офицерской дуэли, потому что у них в институте есть военная кафедра и он, стало быть, без пяти минут младлей. Я налил ему громадный фужер вино, любезно Георгесом предоставленный, и очень скоро мы нашли общий язык. Я объяснил ему насчет тренировки перед группешником, а он толковал насчет того, что его жена очень несчастный человек. Я его презирал за то, что он сразу не прикончил меня из своего дымящегося "макарова", и называл его почему-то "ле пижон", а он все кивал и кивал согласно нескладной головой и рассказывал мне, как он безумно любит свою больную Тамарочку, и чтобы я не смел говорить про нее плохо.
Сам
– Очень на нее похоже, - загадочно заметил Манолис.
Вино не убывало и фужеры были бездонны, и разговор наш становился все изысканнее - из тех, которые я про себя называю "кафка-камю".
– Георгес порождает чудо, - запальчиво объяснял я, - а ваша улица способна родить только уродство.
– Да! Да!
– жарко соглашался Манолис.
– То, что там происходит - это фраки и свинство. Они думают, что если твердый знак на конце поставили, то, значит, уже и девятнадцатый век. Коммунисты - такие неталантливые скоты!
Потом мы стояли перед Тамарочкой, все еще лежащей ничком, и умоляли ее поделиться воспоминаниями о Георгесе тех времен, когда он еще лежал в ее фамильном шкафу. Мы говорили, что это для нас витально важно.
– Ничего не фамильном, - отвечала глухо Тамарочка.
– Самый обыкновенный шкаф. Когда я была маленькой, от него чем-то восточным пахло.
А потом неожиданно пришла Вера. Я усомнился и бросился звонить по знакомому телефону.
– Веры нет, она умерла, - под автоответчик сработала Ирина Викторовна.
– Шли бы вы, молодой человек. Не дожидаясь длинного сигнала.
Я молча ухмыльнулся ей прямо в трубку. Вера, абсолютно живая, стояла прямо передо мной. Точнее, она стояла над Тамарочкой, которая, глядя на нее, нервно хихикала.
Вера нагнулась и подняла с полу прозрачные трусики.
– Надень, - сказала она.
– Ага, - сказала Тамарочка.
И, виновато горбясь, быстро надела.
– Она эксгибиционистка, - сказала мне Вера чуть позже, когда мы все собрались на кухне, чтобы выпить еще вино. Тамарочка, в одних прозрачных трусиках, сидела с фужером в руках и строила нам с Манолисом глазки.
– Тьфу!
– говорила Вера.
Но нам не казалось, что она - эксгибиционистка. Смотреть на нее было для нас все равно, что смотреть на картину Тициана - доставляло эстетическое наслаждение и ни в коем случае не больше. И Вера театральной жрицей царила в кухне.
– В этом кроется символ, - говорила она.
– В смысле, что именно от этой сучки (ох, простите, Манолис, я все про ее болезнь понимаю, я вот не понимаю некоторых небольных!), что именно от нее к нам пришел Георгес.
– Ко мне, а не к вам, - ревниво поправил я.
Манолис развивал теорию, согласно которой не Георгес породил тот хаос, которым были переполнены улицы (Там страшно сейчас! Страшно не потому, что насилие, а потому, что все нелогично и люди смотрят бессмысленно), а хаос родился из переплетения многих реальностей, точнее, нереальностей, многие из которых еще не оформлены (и Вера кивала глубокомысленно, и Тамарочка глядела на супруга блестящими, онаркочеными глазами), но как из грязи родилась глина, из которой был слеплен первый человек; как из белого шума рождается прекрасная музыка, так из бессмыслицы наших взаимопересекающихся разговоров постепенно рождался, набухал томительный, заранее ошеломляющий, еще не постигнутый нами смысл.