Гермоген
Шрифт:
— Маметкул, что о том говорить! Милосердный Бог покарал супостатов, отмстил им за кровь христианскую, за муки русских невольников, которых вы держали, как скот, хуже рабов. Царь Иоанн спас их Божьей благодатью. Прими, Маметкул, святое крещение, а мы станем просвещать твой народ, приводить его в правую веру.
Но татарин тянул своё:
— Где наши князья? Сами себя перерезали. Какая у нас сила — биться? Биться надо было, пока стоял юрт и место главное, где престол царский был...
— Но, значит, Бог ваш допустил порушить юрт.
— Аллах допустил, да... И святые книги о том говорят.
Разговор продолжался долго, а Маметкул всё не принимал решения креститься.
— Не послать ли к тебе попа Савелия? Он лучше моего скажет.
Но тут в сарайчик
— Это что тут у вас за сговор с христопродавцем? Я вижу, давно по тебе секира плачет, адашевский прикормыш!
Вошедшие с Горобцом казаки издевательски захохотали. Ермолай понимал, нужно было немедленно ответить грубостью на грубость. У донцов было своё понятие о чести. Тебя зло оскорбили? Оскорби ещё злее, не спускай! Будь ты и храбр и умён, но малая тебе цена в глазах казаков, если тебя обругали, а ты не сумел ответить. Наглых, бесстыдных грубиянов опасались, перед ними даже заискивали. Пока Ермолай подыскивал, что выкрикнуть в ответ, Горобец помог ему новой дерзостью:
— А ну, сказывай, как продался ногаям!
Прекрасные молодые глаза Ермолая вспыхнули гневом:
— Я тебе не отрок, чтобы давать ответ. А коли кто захочет творить надо мною свою волю, у меня в ножнах сабля острая, и владею я ею не хуже тебя. Отвечать же придётся тебе, Горобец! И в приазовских степях тебе не спастись.
Выпуклые глаза Горобца побледнели от злобы, рука потянулась к сабле. Но он удержался.
— Добро, татарский прикормыш!
Удаляясь вслед за разгневанным атаманом, казаки сочувственно оглянулись на Ермолая. Они знали, какую грозу навлёк на себя этот добрый молодец. Либо в яму живого зароют, чтобы не тратить пороха, либо в реке утопят. Горобец скор на расправу.
Но гроза пришла иная — небесная. Едва успел Горобец произнести свою угрозу, как невдалеке что-то загрохотало. Ермолай вскинул голову. Там, где паслись кони, курилось облачко. Его очертания причудливо изменялись, и само оно двигалось неровно, приближаясь к стогу, и по мере движения светилось всё ярче. И вот уже нет облачка, но запылал стог, дико всхрапнули и понеслись кони. Кто-то из казаков закричал:
— Атаман, беда! Уйдут кони!
Мигом протрезвев, Горобец приказал:
— Догнать и оседлать коней!
Ермолай нашёлся первым. Взнуздал коня и сел на него, другого коня подвёл под уздцы к Маметкулу, который на шум выполз из своего заточения. И через минуту они неслись по степи, в которой творилось что-то странное. Ближе к горизонту клубились тёмные, словно игрушечные тучки, их время от времени прорезали неяркие зигзаги, и тучки, сердито ворча, словно огрызались на волнистые всполохи. И вот уже выросла большая туча. Она словно оседала к земле под непомерной тяжестью и была такой плотной, что молнии не прорезали её, а реяли возле, волнуясь и спеша. В поле происходило тоже что-то неладное. Оно всё переливалось пятнами, то соединявшимися вместе, то разделявшимися вновь. Из леса доносился глухой грозный шум. И вдруг налетел вихрь. Ногаец первым соскочил с коня и закричал Ермолаю, который скакал поодаль. Сноровистый Маметкул быстро привязал лошадей к обгорелому дереву и увлёк своего молодого кунака в низину.
Оба кинулись на землю, и каждый просил своего Бога пронести мимо беду. Резкие завывания ветра заглушали слова молитвы, прерываемые трескучими ударами грома. Замирая в страхе после каждого такого удара, они уже не обращали внимания на молнии, вспышки которой освещали поле, превратившееся в водянистые хляби. Ермолаю казалось, словно на него пролилось несколько вёдер воды.
Но вот дождь понемногу начал стихать. Кони терпеливо пережидали непогоду, понурив головы и мелко подрагивая кожей. Ермолай обменялся взглядом с Маметкулом, и, не обмолвившись ни одним словом, оба подумали, что само небо спасло их от неминуемой расправы Горобца. Небо между тем быстро освобождалось от туч, проглянуло солнце, и вот уж с поля понёсся лёгкий парок. Они посмотрели в ту сторону, где должна быть дорога. Понимали, что скакать придётся во всю мочь, чтобы не застигла погоня. Под яркими лучами солнца степная земля
11
Над монастырскими угодьями и далее по всему урочищу плыл малиновый звон. Это благовестили к обедне. Сам монастырь стоял на пригорке, над речкой. И таким благолепием сияли купола его церквей и столь величавы и небесны были его очертания, что Ермолай слез с лошади и, опустившись на траву, начал жарко молиться.
Между тем Маметкул деликатно отошёл в сторонку и вскоре уловил журчание ручья. Испив студёной воды, Ермолай точно заворожённый стал смотрел на горловину ключа. Наполняя хрустальной водой небольшую выемку, он выплёскивался через края и плыл далее, образуя ручей. Ручей искрился под солнцем, отражая и синеву неба, и зелень кустов вокруг него. В его журчании Ермолаю чудилась завораживающая песня, которая, то, звеня, весело набирала силу, а то, вдруг замирая, снова переходила на таинственный шёпот. И какой лёгкий свет вокруг, словно здесь было другое солнце. Ермолай думал о том, сколь же искусны были благочестивые старцы, умея выбрать для монастыря благословенные Богом места. Казалось, то же чувствовал и Маметкул.
— Ах, хорошо, бачка! — воскликнул он. Его помолодевшее за дорогу лицо сияло удовольствием. Он держал путь в Казань, где были его родичи. Ермолай возвращался в Вятку, там жил брат его покойной матери.
Чтобы приблизиться к ограде монастыря, где беглецы чаяли получить кров и пищу, надо было преодолеть довольно глубокий ров. Ворота монастыря высоки, вровень с оградой. Тишина такая, словно вымер весь мир. «Монахи либо сидят в трапезной, либо затворились в кельях», — подумал Ермолай.
Наши путники начали бить в ворота, потом прислушались. Но в ответ была та же застойная тишина. Ермолай отыскал небольшое отверстие между створками ворот и приник к нему. Видно было, как на далёких грядках копошились два монаха. Потом из ближайшей пристройки появился монастырский служка. Ермолай велел Маметкулу снова бить в ворота, а сам смотрел в отверстие. За первым служкой вышел другой, в коротковатом, не по росту, подряснике, но ни один из них не оглянулся на стук.
— Запёрлись от людей, мертвецы живые, — начал ругаться Ермолай. — А хотите, мы размолотим вам ваши ворота?!
Он уже собирался вставить крепкое словцо, но внезапно оглянулся и замер. К нему приближался словно появившийся из-под земли юродивый. На груди его, едва прикрытой лохмотьями, висела тяжёлая цепь. Встретившись с тяжёлым, немигающим взглядом юродивого, Ермолай смутился. Стало стыдно, что юродивый, очевидно, слышал его слова. Иначе почему бы он смотрел так пристально?
Между тем юродивый, подойдя к калитке, три раза постучал в неё посохом, затем произнёс могучим басом:
— Да воскреснет Бог, да расточатся врази Его!
И тотчас же за оградой послышались скорые шаги, и калитка отворилась, пропуская юродивого. Монах хотел тотчас же захлопнуть её перед самым носом незнакомцев, но юродивый удержал его и, оглянувшись на Ермолая, посохом указал ему путь вперёд, а на монаха, который хотел преградить ему дорогу, глянул грозно и повелительно.
Через несколько минут юродивый и странные пришельцы были приглашены к архимандриту. Это был суровый и величественный с виду старик. Высокий клобук надет по самые брови, густые и красивые. Большой нагрудный крест виднелся под волнистой окладистой бородой. Тёмная пышная мантия едва не достигала самого пола. Ермолай и Маметкул поклонились ему в пояс. Он ответил им взглядом строгим, почти неприязненным. Впрочем, таким взглядом он встречал почти всякого незнакомца. Говорили, что сей настоятель монастыря девизом своим избрал слова: «У входа к сердцу своему поставь зоркую стражу, дабы стража сия умела высмотреть чувства, помыслы, желания всякого пришельца в монастырь. Свой или чужой сей пришелец? Опасайся быть снисходительным ко всякому, а чужих — гони!»