Герои пустынных горизонтов
Шрифт:
— Ба! Зачем так серьезно! — возразил ему Гордон. — Я считаю, что с пяткой мне просто повезло. Лучшего места для раны и не придумаешь. Теперь совершенно ясно, что при рождении меня искупали в Стиксе. Я неистребим. Конечно, ты вправе ждать от меня благодарности за то, что благополучно дотащил меня сюда. Но ведь на то мы и братья. Знаешь, Зейн, мне все больше и больше кажется, что и ты и я уже когда-то жили, и в той, прежней жизни мы наверняка были сыновьями одной матери. Ах, боже мой! Вспомним всех знаменитых близнецов древности, — увы, их роль в истории почти всегда была трагической. Как видно, наша с тобой трагедия заключается в потрясающем несходстве целей, которые мы себе ставим, в том, что мы так по-разному смотрим на жизнь и на мир. Вон оно, наше трагическое противоречие — эти проклятые нефтепромыслы! Когда
Но этот намек, сделанный в полушутливой форме, не был принят всерьез. Хотя у Гордона уже созрело решение самому захватить нефтепромыслы, прежде чем подоспеют туда бахразские революционеры, легкость его тона и непривычное многословие обманули Зейна. Чтобы утишить боль в ноге, он наглотался пилюль из аптечки Смита. Нога теперь двигалась свободно, но рана не зажила, и боль жестоким страданием отдавалась во всем его существе. Он, однако, уверял, что чувствует себя хорошо и гораздо скорей поправится здесь, в пустыне, среди своих воинов, чем в какой-то дурацкой деревне, где ему предлагали отлежаться до полного выздоровления. На том они и расстались; но не успел броневик Смита скрыться за горизонтом, как Гордон позвал Бекра и приказал подобрать для него верблюда и готовиться к выступлению: завтра или послезавтра, как только будет выработан план действий, они начнут штурм нефтепромыслов.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
«Через несколько минут, — записывал Гордон в книжечке с черной обложкой, — я начну штурм аравийских нефтепромыслов. Чтобы сократить эти томительные минуты, я пристроился подле своего верблюда и при неверном, раздражающем свете луны строчу эти излияния.
Письмо получается странное, да это, в сущности, и не письмо вовсе. Сам не знаю, мама, почему я решил адресовать его вам. Во всяком случае прошу вас не смотреть на это, как на дневник, исповедь или документальную запись. Или как на новые семь столпов мудрости, вроде тех, которые издатель Лоуренса решил вколотить в головы читателей сразу десятитысячным тиражом. Впрочем, я теперь понимаю, что в свое время заставило Лоуренса написать эту жалкую книгу, В минуту отчаяния он чувствовал потребность ткнуть пальцем в собственное кровоточащее сердце, иначе даже самые близкие люди не увидели бы, как оно бьется.
То же чувствую и я. Illustro! [22]
Но здесь вы не найдете семи столпов Соломоновых. Можете счесть эти писания Невидимым восьмым — той незримой опорой, на которой покоится свод храма Истины, когда рухнут остальные семь (именно так случилось у Лоуренса). Вот я и служу сейчас такой последней кариатидой истины и хочу подробно рассказать вам, как это у меня выходит. Нагрузка, конечно, большая, но я пока держусь. Так что читайте со вниманием. Эта книжечка вам многое откроет обо мне, ниоткуда вы столько не узнали бы. Ибо начинается моя настоящая жизнь.
22
Поясню! (лат.)
Сегодня, после двух дней лихорадочной подготовки, я должен совершить то, что задумал. Должен захватить нефтепромыслы, принадлежащие англичанам, прежде чем они попадут в руки бахразских революционеров, — и притом без ведома Хамида, потому что я не могу делать его соучастником вероломства по отношению к его союзникам. Но должен признаться (вам это будет интересно, мама), что сейчас, накануне решительного часа, я гораздо меньше думаю о собственных делах в Аравии, чем о том, какая это вопиющая глупость со стороны англичан — делать ставку на местных политических деятелей и солдат из местного населения.
Хамид видит в Легионе самого сильного своего противника; он потому и оттягивает штурм нефтепромыслов, что еще не уверен в превосходстве своих сил. Даже мой двойник, союзник и антипод Зейн, относится к Легиону с уважением, потому что при всем своем фанатизме, при всей слепой вере в собственные боевые силы (рабочее ополчение, набранное из всякого сброда). считает легионеров дисциплинированными солдатами, не в пример всей бахразской армии, которая так быстро развалилась сама собой.
Но логика, интуиция и знание истории говорят мне (хотя других данных у меня и нет), что, когда качества этого бутафорского войска будут подвергнуты последнему и решительному испытанию, оно развалится еще скорей и с еще большим позором.
На этом я строю свои расчеты, и, как ни грустно, надо признаться, что, по существу, я здесь подвергаю испытанию последний хрупкий оплот Британской империи в целом — ведь все те верноподданнические силы, на которые опирается наша колониальная система (африканские полисмены, египетские паши, индийские политические воротилы и тому подобное), ни по характеру, ни по духу не отличаются от горсточки оловянных солдатиков, обороняющей эти нефтепромыслы. И в Азии, и в Африке — всюду, где еще сохранились жалкие остатки наших владений, мы управляем с помощью таких же человечков, довольно грубо и фальшиво сработанных нами по образцу и подобию нашему.
Разумеется, они нам верны и даже приносили пользу — до поры до времени; но теперь я докажу и Уинслоу, и Лоуренсу, и всем прочим, что в последнюю минуту, когда от их марионеток потребуется выполнить то главное, ради чего они были изготовлены (и от чего зависит наше спасение), они рассыплются в прах — просто потому, что можно сделать искусственного человека, но нельзя вложить ему искусственную душу.
Во всем этом я разбираюсь лучше моего друга Зейна, потому что лучше знаю своих английских Пигмалионов, чем он — своих арабских Галатей. И потому я уверен, что мне удастся раньше него захватить эти нефтепромыслы, чьи железные трубы сейчас, в эффектном лунном освещении, кажутся прекраснейшими колоннами древней Трои. Вся беда в том, что луна светит чересчур ярко (как видите, я вполне разборчиво пишу при этом свете), а успех моего дела наполовину зависит от темноты и от свирепой стремительности натиска. Вот я и жду, когда наползут облака».
Он напряженно всмотрелся в небо, но нигде не было видно ни облачка.
«Два обстоятельства занимают мои мысли, — продолжал он писать. — Первое — что я делаю это дело совсем один. Нет со мною ни Смита, ни мальчишек, ни Хамида, ни нашего поэта Ва-ула и уж, конечно, нет Зейна, моего бахразского двойника. Есть, правда, Бекр, но Бекра теперь нечего считать: с тех пор как убийцы, подосланные Фрименом, застрелили его друга Али, он всегда мрачен и от него мало проку. Воинов у меня три или четыре сотни, но они разбросаны по местности маленькими отрядами, и я не уверен, что всех успели предупредить о выступлении; надежда лишь на то, что, услышав выстрелы и шум боя, они догонят нас и примкнут.
И второе, о чем я думаю сейчас, дописывая страничку: это неотосланное письмо я начал еще несколько месяцев назад и с тех пор почти каждый день добавляю к нему хоть несколько строк. Непонятно, откуда взялась у меня настойчивая потребность подробно рассказать вам о своих мыслях и делах; дома я этого никогда не делал. Впрочем, я давно уже перестал искать объяснения тем или иным своим поступкам. Каковы бы ни были тут причины, предоставляю вам догадываться о них самой. Мне бы хотелось, чтобы вы получили и прочли эти писания. Может быть, лучше всего было попросить генерала переслать их вам, а может быть, и не лучше; никак не могу приучить себя рассчитывать на английскую добропорядочность, когда встречаю англичанина в пустыне, особенно если при этом он рассчитывает, что мояанглийская добропорядочность поможет ему выйти из затруднительного положения.