Гибель всерьез
Шрифт:
IV
Ein Fichtebaum steht einsan
Im Norden auf kahler H"ohe.
Er tr"aumt von einer Palme,
Die fern im Morgenland
Einsam und schweigend trauert
Auf brennender Felsenwand…
Heinrich Heine[101]
Нашему подразделению, как принято говорить, прИдали марокканцев. Целых три сотни. «Теперь-то зачем? — спрашивает майор. — Сейчас не убивают». Спрашивает, заметьте, добродушно и защищает офицером королеву. Время от времени, что поделаешь, мне приходится играть с ним в шахматы. Рюмка шнапса и чашка кофе. Каждый день службой не отговоришься. Какая тут у нас служба? Только если в наряде, а это еще хуже… По правде сказать, они сами не знают, куда девать черных новобранцев. «Они» — так наш майор называл штабных офицеров, от души презирая эту увешанную медалями породу, — для себя он желал бы только ордена Почетного Легиона, не меньше. «Они
«По правде сказать… — все свои речи майор начинает так… — по правде сказать, в подкреплении мы не нуждаемся, а командный состав, видно, поредел, офицеров по крупным городам разослали, потому что на этих офицеров и посмотреть приятно. Не то что…» — это уже потихоньку, только мне, Манжматен крутится неподалеку. Командир наш до сих пор страдает из-за того, что офицеры у него из запасников, он сообщнически мне подмигивает по сему печальному поводу, а я вспоминаю, что меня он вытребовал к себе из другого батальона, сделал все возможное и невозможное, лишь бы заполучить, пускай хоть юнкера, зато с выправкой, хотя бы одного! «По правде сказать, у нас здесь передышка, Эльзас-то, чего его оккупировать? Но как только состоятся в январе мирные переговоры и вынесут решение, нас немедля отправят в Германию, и вот там уж никакие марокканцы лишними не покажутся, потому как надо задать фрицам жару! (Командир у нас никогда не говорит «боши».) Здоровые ребята, заметьте. Горцы: Риф, Атлас. А вы обратили внимание, Удри, какими хлюпиками кажутся рядом с ними наши?»
Обратил. Но этим богатырям одна дорога — на кладбище, и смотреть на них больно. Крупные, плечистые, они тащатся в хвосте, стуча зубами и дрожа под непонятным им холодным солнцем. В бараке, а разместили их отдельно от наших парняг, они сбиваются потеснее, сидят прижавшись друг к другу, иногда поют. Поют, будто для своих овец. Мрачное пение. Они даже красивые, но уж больно жалкие. Кое-кто носит повязку на голове, а в ней камушек. Талисман, вместо аспирина. Пятьдесят человек из них вообще-то числятся в моем подразделении. Только числятся, а командуют ими их унтера, вернее, надсмотрщики, как на каторге, и дают им самую тяжелую работу. «Не стесняйтесь, господин лейтенант, воспользуйтесь… а ваши люди пока отдохнут. Ох, и здоровы, надо им дать поразмяться, а то как верблюды, орут, тоскуют по своему базару…»
Здоровы? Как бы не так. На другой же день лекпом ног под собой не чуял от усталости. Обычно у него с утречка пять, ну, самое большее, шесть откровенных симулянтов, а тут восемьдесят человек марокканцев разом. Их всех в деревне поселили, в бараке, что справа от выезда… и нате вам, на беднягу лекпома посыпались мароккашки из всех трех батальонов. В первый день — восемьдесят, во второй — опять восемьдесят. Как снег на голову! Из первой же партии шестьдесят человек он тут же откомандировал в госпиталь. «Шестьдесят? Черт побери, доктор, да не может такого быть!» — Послушали бы вы их, господин капитан. Живого места нет в легких. Конечно, конечно, на вид они великаны. И что? Кашель, кровохарканье. Слушаешь — жуть берет. Каверны, звук тупой. Когда каверн нет, звук куда выше!» Тех, что пришли на второй день, наш милый доктор распорядился отправить в госпиталь всем скопом. А на третий день жалобщиков, что приходили в первый, прислали обратно. Колонной по четыре в ряд. Конвой — французы, штыки примкнуты… Дезертиры, и точка. В эвакогоспитале тарарам. Сбрендил что ли, этот ваш лекарь? Студент-недоучка! Что он в деле понимает? Слышит он, видите ли?! Доверился уху-слуху. Что ему тут, городской диспансер? В марокканцах он ни бельмеса не смыслит, и никакие они не доходяги. Перво-наперво, туберкулез у них у всех поголовно. И распрекрасно они живут с ним в своих горах. И распрекрасно они с ним воюют. И несмотря на него, распрекрасно умирают, посмотрели бы, как они идут в атаку! У него что, нервишки разыгрались? Военврач он или кисейная барышня?! В общем, и майор ему тоже намылил шею. А на следующий день их опять было восемьдесят человек. Что хочешь, то и думай. Каждый день восемьдесят человек, ни больше ни меньше. Манжматен утверждал — действует закон больших чисел. Но действовал скорее всего старшина, он приходил с ними на прием, он переводил… Хотя чего было переводить? Раздеваясь, все они охали, тыкали, где болит, надрывно кашляли и, сплюнув на ладонь, показывали кровь, а переводил он всем одно и то же: жалуется, мол, температура и устает. С самими ребятками он не разговаривал, он на них орал. По-своему, нам не понять. А они только головы в плечи втягивали. Нашему доктору он все про них объяснил: «Поутру они приходят и всем гуртом записываются на прием, три сотни разом. Но я решил — восемьдесят и баста! Восемьдесят первого — в шею. У меня не забалуешь». Я зашел во дворик перед школой, а в школе как раз шел прием: больные, постанывая, одевались, а старшина орал на них, торопил, и выставлял за дверь. Бледный до синевы лекпом сидел за столиком с молоточком в руках и салфеткой на коленях. В углу напротив санитар мазал великанов одного за другим йодом. Но, казалось, дрожащие оливковые с иссиня-черными волосами тела йода не чувствовали. Торопливо, будто стесняясь своих широких плеч, великаны натягивали рубахи, а потом задирали их для смазывания. Лекпом взглянул на меня, и взгляд у него был растерянный: «Что же с ними делать? У меня три койки…» И его тоже было очень жалко. Я спросил лекпома, нет ли вестей из Цюриха, сегодня, с утренней почтой? Ах, wozu Dichter in d"urftiger Zeit…
Я имел несчастье рассказать обо всем Бетти. Я мог сколько угодно разыгрывать безразличие, но меня все это мучило. Она побледнела, потом стукнула кулачком по крышке пианино. Да не в марокканцах дело!.. Она беспокоилась за своих, за местных. «Может, для марокканцев туберкулез все равно что насморк. А для здешних?! Привезли нам три сотни скотов, они тут всех перезаразят, изнасилуют наших дурочек, наделают им дегей…» Я попытался было сказать, что на нас злиться легче легкого, а вот посмотрела бы она на нашего беднягу доктора! Мы-то что можем? Он попробовал выдворить их отсюда, а их — обратно, а у него три койки и угол выгорожен для приема и для осмотра… — «И это в школе?! В школе! А вам плевать, вы умываете руки. Конечно. Правильно. Кстати, а вы помыли руки после своего визита? M"utterchen, дай Пьеру мыло, он хочет вымыть руки!» И она подтолкнула меня по направлению к кухне, к раковине.
И еще новость: на лужок, что позади школы, между последним домом и дорогой налили воды, она замерзла, и получился каток. Ребятня, взрослые девицы с кавалерами и старички, что припомнили молодость, выписывают на нем тройки, восьмерки и танцуют вальс. Здесь все поголовно катаются на коньках. Вот и Бетти уселась на деревянный барьерчик и достает из сумки мягкие лаковые сапожки с прикрученными коньками. «Ну что же вы?» — говорит она мне, потому что одолжили коньки и мне, и я крепко держу их, стоя возле Бетти. Была не была, в свое время я вроде бы умел кататься! Впрочем, столько лет воевать, может, и разучился. Я заранее готовил для себя оправдание. Умений моих, честно говоря, и в Париже хватало только на то, чтобы подцепить в Ледовом дворце жаждущих знакомства девиц. А здесь надо мной посмеиваются и детишки. Бетти тоже оценила мое искусство. Поджала губки и исчезла. Мчится вдалеке, взявшись крест-накрест за руки с парнем из Гагенау, который, кажется, приехал сюда к своим кузенам, и тараторит с ним по-немецки. Ко мне она подъезжает вся розовая. Я сижу на тумбе и довольствуюсь созерцанием. Смех, которым Бетти отвечала своему партнеру, вызывает у меня что-то вроде рези в желудке. Я отворачиваюсь. Но ей так хорошо, она трясет меня за плечо: «Ну-ну-ну, снимайте ваши коньки! Мама испекла пирог…» И он оказался совсем не плох, этот мамин пирог. С имбирем. А завтра у Бетти урок пения. Она едет в Страсбург.
И как раз в тот день, когда я положил себе непременно разыскать Теодора, он сам разыскал меня. О Теодоре я уже говорил — он младший помощник хирурга. Их стрелковую часть разместили неподалеку от нас. А до этого они стояли лагерем в Фор-Луи.
V
Эрзас и Лорелингия
Угодья рогачей.
Чей, чей?.. Леон-Поль Фарг[103]
С погодой делалось что-то невероятное. «Зимолето», — определил Теодор. Негреющее солнце будто вырядилось в соломенную шляпку не по сезону. И стало похоже на рекламу большого магазина: все для вашего отдыха. Шагали мы быстро, дни-то теперь короткие, а дорогу выбрали будто лентяи школьники — длиннее некуда. Потому как Теодор непременно хотел мне показать собор Вобана[104], а Фор-Луи, прямо скажем, довольно-таки в стороне от Друзенгейма. Но почему бы и нет? Часом больше, часом меньше. Не все ли равно, где разговаривать?.. Молодежь хлебом не корми, дай потрепаться. Теодор зубоскалил в духе Жарри[105]. Я сообщил ему, что Гёте, по словам Бетти, которым я нашел подтверждение в «Поэзии и правде», — книжка валялась у моих хозяев, смешно сказать, со школьных лет, наверное? — так вот, Гёте называл этот городок на французский лад. Для моего доктора, как он сам мне говорил, Гёте — что-то вроде папаши Юбо. «Надо быть последним кретином, чтобы на свой лад переиначивать всю географию, — добавил он менторским тоном, — при наших костюмах на этом балу-маскараде извлечение из сундука древних названий попахивает солдафонством, Пуанкаре[106] и «Милой Мадлон»[107]. А если Людовик XIV стал Людвигом — да на здоровье. Заметьте, во времена Революции говорили «Фор-Вобан», а теперь, извольте, «Людвигсфесте». Но вот мы и пришли в… а собственно?.. да как скажете. — И Теодор, которого вместе с его стрелками определили в первые дни сюда на постой, объяснил мне: — Ты, верно, думаешь, что его так и не построили, этот городок? Построили, Людовик XIV, вернее, Вобан выстроил четко, все как по ниточке, так в Америке строят: квадрат, а внутри квадрата симметрично стоят одинаковые дома, включая, как выражается один местный житель, руины замка Гагенау в качестве украшения. Урбанизм — болезнь давняя. Но собор не казался таким уж великаном, я имею в виду тогда, на закате семнадцатого столетия, когда Его Величество мучился геморроем, — просто он был отлично укреплен, проект замечательный: тут тебе разом и крепость, и спасение души. Расположен он был на одном из островов Рейна, а то, что вы, господин лейтенант, видите теперь, отвоевано у воды; за годы, что протекли со времен Вобана, Фор-Луи обрел под собой твердую почву. В 1793 году войска прусского императора сильно попортили его пушечными ядрами, стреляя со своего берега Рейна. А когда на следующий год мы отвоевали его обратно (я имею в виду Сен-Жюста, Карно[108]), — нам было не до восстановительных работ… И потом тоже… Но вы своим опытным взглядом человека эпохи кубизма можете заметить не только сохранившийся собор-крепость, который я буду иметь честь вам показать, следуйте, пожалуйста, за своим гидом, но и клочок земли перед ним, расчерченный на квадраты дорожками — бывшими улицами Ле Корбюзье того времени. Дома же теперь, как вы видите или еще не видите, разбросаны поодаль и снабжены маленькими садиками. Если же вы хотите посмотреть на необыкновенное сооружение, то за собором, на равнине, которая прежде была Рейном, вы увидите насыпанную параллельно реке дамбу, а на верху ее — выкопанный канал. Бывший остров стал как бы польдером. А все, что оставила после себя река, канал и старицы, зовутся Модером, топью. И в сторону Страсбурга, и в сторону Гагенау. Вроде бы удобно, что одинаково. Но и запутаться легко. За дамбой посажены деревья во времена Людовика XIV. Чувствуется стиль, хоть Версаля в них ни на су. То есть, простите, ни на пфенниг».
Мы себе смотрим не торопясь, и вдруг как из-под земли на дороге — престранный тип. Выскочил, словно мы попали в мишень в тире на ярмарке. Персонаж восьмидесятых годов прошлого века: ружье на плече, патронташ, охотничьи сапоги и на голове тех времен кивер. «Доктор, ах, доктор!» — Как же он машет руками! Оказывается, бородач в 1870 году служил вольным стрелком и теперь вытащил свой кивер в честь французов. Растроган до невозможности. Представляете, именно Теодор был первым, кто в тот раз вошел к нему в дом! «А это господа тоже стрелки?» Он, оказывается, весьма состоятелен и через жену родня королям Баварии и мануфактурщикам Мюлуза. «Кабы знал, что встречу вас, вот ведь неожиданность!» — Он и до сих пор растроган, почтенный господин Б., тем, что принимал у себя славных стрелков, — да-да, его супруга и он, они угощали господ офицеров, было дело. Все бы ничего, вот только это их пристрастие к тертому хрену… Господина Б. со времен его службы за все золото мира не заставишь произнести «красный», он говорит: как «спелая вишня» или как «неспелая смородина»… и музыку он разлюбил, даже Бетховена… А вы знаете, что Бетховен останавливался у нас, когда приезжал в Страсбург… Бетховен приезжал в Страсбург? Питекантроп пропускает вопрос мимо ушей… Кто тут, в конце концов, местный? Правда, жалуется он, был тут один нахальный младший лейтенант, который гулял по деревне с его, господина Б…. служанкой… Совсем распустился! Мне сразу вспомнился рассказ Бетти, и я собрался спросить, что там за история с танцульками в полуголом виде, но Теодор мигом заткнул мне рот: «Вы, что, с ума сошли, Удри? (Собеседник наш уже ретировался, доктор спровадил его, упомянув, что и при Тьере, оказывается, уже были механические бритвы.) Есть вещи, Удри, о которых ни под каким видом нельзя говорить с врагом!» — С врагом?! — Теодор расхохотался: «Да, с врагом, и сейчас он только по необходимости целит с нами в одну мишень. А вы знаете, кому еще этот, видите ли, французский гвардеец родня, и тоже по женской линии? Нет? А пирог с грибами будете есть? Скажите-скажите: буду есть пирог с грибами, держать язык…» — Ну так и быть: буду есть… Теодор замолчал и надолго. Подогревал мое любопытство. Играл на нервах. Щекотал, раздражал их. Словом, подготавливал впечатление. Или продумывал. Соображал, кто меня больше всего поразит? Иисус Христос, Бетман-Хольвег, Магомет, Блерио?..[109] Но вот и собор. Мы стоим у подножия. Боже правый, ну и Вобан! Представьте себе парижскую Магдалину[110], только уберите колонны. И поставьте ее посреди чистого поля, хотя поля здесь вовсе не чистые.