Гладиаторы
Шрифт:
Гладиаторы переглянулись.
— Что он хочет сказать? — спрашивали они друг у друга. — Сумасшедший он, что ли?.. Авгур или маг?..
Руф, который был головой выше всех, спросил у него:
— Не хочешь ли ты уверить нас в том, чего мы не можем видеть?
Старик закинул свой плащ на плечи с видом человека, подготовляющегося к доказательству. Он хотел только одного — внимательной аудитории.
— Какой дар благороднее, — спросил он, — здоровое тело или мужественное сердце? Все вы, сколько вас здесь ни есть, сражались на арене. Ответьте чистосердечно: что важнее — отвага или сила?
— Отвага! — сказали все в один голос.
Только один Евхенор пробормотал, что ловкость и удача нужнее того и другого.
— И однако вы ее не видите, — продолжал Калхас. — Неужели в силу этого вы скажете, что отваги и вовсе нет? Есть ли между вами хоть один человек, который бы не чувствовал, что ему чего-то недостает в здешней жизни?
Когда гладиаторы выслушали его слова, что-то подсказало этим людям, что если бы они могли уверовать в это, то такое убеждение стоило бы всех богатств империи, соединенных вместе. Несмотря на свою готовность умереть не сегодня-завтра, они чувствовали что-то грандиозное в мысли, что тот последний момент, над которым не мог не задуматься самый беззаботный из них, был не более как переходной ступенью к более высокому существованию. В словах человека, говорящего о том, что сам он искренне считает истиной, заключается великая сила убедительности, и, когда Калхас остановился, его слушатели смотрели на него глазами, полными недоверия и удивления, в которых в то же время показался как бы проблеск надежды. Гиппий, более всего склонный к материализму и не веровавший ни во что, кроме своего меча, думал было положить конец словам старика, по-видимому только губившего драгоценное время. Но желание его учеников, и в особенности Эски, выслушать продолжение увлекательных обещаний заставило его скрестить руки и слушать его далее с улыбкой превосходства, не чуждой презрительности.
— Кто же этот вождь, который поведет нас? — спросил галл, перемолвившись с Гирпином, сделавшим ему знак. — Скажи нам о нем! Твои обещания прекрасны, я согласен, но мне охота знать того, чьим повелением я служу.
Все заметили, как озарилось лицо старика, когда он отвечал:
— Этот воин шел на смерть терпеливо и спокойно, с лицом, исполненным кротости. Он умер, чтобы спасти тебя, вас и меня… Он умер за меня, за всех, кто Его никогда не видал, за тех, кто Его презирал, кто Ему изменил и отрекся от Него в опасности, за тех, кто заставлял Его страдать и предал на смерть. И всем им Он простил с милосердием Бога… да, истинного Бога. Какой из ваших богов поступал подобным образом? Случалось ли им когда-либо покидать свой Олимп, кроме тех случаев, когда их побуждали к этому какие-нибудь человеческие страсти или когда им предстояло совершить какое-нибудь человеческое преступление или гнусность? Где найдется такой царь, который отречется от своего трона и пойдет на позорную смерть из любви к своему народу? Друзья мои, вы люди храбрые, решительные, полные отваги; что всего более любите вы в том, кому служите? Не правда ли, что это отвага, терпение, милосердие и благородство в отношении ко всем? Что скажете вы о том, кто отречется от управления целой вселенной для того, чтоб спокойно обречь себя на смерть ради искупления вас в этом и в ином мире? Спешите все стать под Его знаменем, я научу вас познать Его! Нет зависти в рядах Его воинов. Служение Ему легко, как сказал Он сам, и ни я, ни какое-либо иное существо не может оценить значения награды.
— Будет! — прервал Гиппий, заметивший возбужденные взоры и жесты гладиаторов. Буквально изъясняя слова Калхаса, он боялся, как бы тот не лишил его этой отважной шайки, кровью которой он жил. — Будет, старик! Мы слушали тебя терпеливо, теперь уходи! Мои гладиаторы собрались под знаменем цезаря, и, как бы ты их ни сманивал, они его не бросят. Я не знаю, зачем я так долго слушал тебя, но не злоупотребляй больше моим терпением. Тут не риторская афинская школа, и единственные доказательства, какие признает Гиппий, это те, которые может дать меч в руке. Ну, уходи, старик, подобру-поздорову!
Так покинул Калхас этих буйных и жестоких людей, не получив от них никакого вреда, но, напротив, счастливый своим успехом. Он бросил горсть доброго зерна и говорил себе, что рано или поздно, так или иначе ему придется пожинать. Не один гладиатор уже размышлял над его словами, и молодой бретонец, повинуясь своей пылкой натуре, восторженному сердцу и предрасположенности к родственнику Мариамны, решил подчиниться тому новому учению, которое, казалось, озаряло старца каким-то неземным сиянием.
Глава XIX
НА АРЕНЕ
Сто тысяч голосов, шушукающихся и болтающих с итальянской живостью, производили шум, похожий на жужжание огромного, залитого солнцем улья. Флавиев Амфитеатр, уступка Веспасиана вкусу своего народа, еще не был сооружен, и Рим вынужден был толпиться в большом цирке, когда ему хотелось присутствовать при травле диких зверей или при тех смертельных боях, в каких он находил теперь гораздо больше наслаждения, чем в невинных состязаниях в ловкости и изворотливости, для которых сначала и была выстроена эта ограда. Судя по давке и толкотне, сопровождаемым жалобами тех, кто хотел занять лучшее место, можно было видеть, что богатые граждане далеко не были довольны этим обширным сооружением. Программа предстоящего празднества возбудила величайшее желание присутствовать на нем как в незначительных людях, так и в вельможах. На сцене должны были выступить друг против друга тигр и носорог, и несмотря на то, что недавно производившиеся различные опыты подобного рода имели мало успеха, теперь все надеялись, что два зверя достаточно дики и сильны, чтобы доставить желанное зрелище. Во всяком случае, там будут биться насмерть несколько пар гладиаторов, не считая тех жертв, которым народ окажет пощаду и тех, которых он осудит на погибель по своему произволу. Мало того, шепотом говорят, будто один хорошо известный патриций выкажет свою ловкость на этой смертельной арене. Любопытство возбуждено до последней степени, и его имя, характер борьбы, его сила и шансы на успех вызвали многочисленные пари. Хотя цирк достаточно велик для того, чтобы вместить в себе население великого города, однако неудивительно, что он переполнен доверху. Как всегда бывает в подобных собраниях, в эти часы ожидания зрители едят и пьют, отпускают шутки и делают похвальные, саркастические или шутливые замечания по поводу различных знаменитостей, появляющихся после незначительных промежутков и усаживающихся на своих местах с торжественным шумом. Знать и выдающиеся лица этого разнузданного века пользовались больше известностью, чем уважением, у своих соотечественников-плебеев.
Есть, однако, и здесь одно исключение. Либурийцы Валерии обнаруживают достаточную наглость, пробивая дорогу своей госпоже, с обычным надменным видом направляющейся к своему месту, вблизи от скамеек патрициев. Толпа уже готова отомстить за это нахальство градом насмешек, которые не пощадили бы и самой надменной красавицы, но как только народные массы видят, что ее сопровождает ее родственник Лициний, в толпе происходит перемена. Даже те, кто наиболее обижен, будучи вытолкнут со своего места, с уважением смотрят на него, в почтительном молчании, свидетельствующем о том высоком почете, каким пользуется римский полководец во всех слоях общества.
Через несколько минут наступит полдень. Южное солнце, влияние которого отчасти ослаблено покрывалами, защищающими зрителей всюду, где только возможно дать им тень, наполняет зноем даже уголки и закоулки амфитеатра, отливает на черных, как вороново крыло, волосах благородной уроженки Кампании и в черных удивленных глазах ребенка, которого она держит на своих руках. Оно золотит блестки, которыми усеяны белые одежды всадников, белеет на гладкой поверхности, на которой скоро отпечатаются следы смертного боя, и заливает трон с сидящим на нем цезарем. Еще ярче кажется красная кайма императорского одеяния и еще бледнее безжизненное и опухшее лицо его, на котором минутами появляется выражение любопытства, воодушевления и восхищения.
Вителлий присутствует при этих зверских представлениях с той неподвижностью, какая отличает его почти во всех действиях жизни. Та же беззаботность и та же рассеянность видны в его осанке и в этом месте точно так же, как в сенате или совете. Его взор вспыхивает только при появлении любимого кушанья, и можно сказать, что властелин мира живет только в один час из двадцати четырех, в тот час, когда он садится за обед.
Впрочем, хладнокровие в древности высоко ценилось высшими классами, и тогда как плебеи горячатся, смеются, разговаривают и жестикулируют, патриции, по-видимому, задались целью доказать, что их невозможно развеселить и что картины страдания и кровопролития для них совершенно безразличны.