Глухая пора листопада
Шрифт:
Признать Дегаева мерзавцем значило сделать лишь один шаг. Пусть мучительный для каждого в отдельности и для всех вместе, но лишь один шаг. Шаг к обновлению, к новизне. О ней теперь размышляли и спорили Якубович, Флеров, все, кто называл себя молодыми народовольцами. С упором на первое – молодой.
Однако этот упор не знаменовал отказ от коренных, желябовской поры убеждений «Народной воли». Коренное, краеугольное оставалось. Спасение мнилось молодым в ином расположении «приводных ремней и колес», в иной структуре партии. В такой, которая начисто отрицала бы возможности дегаевых.
Они думали, что успех старого Исполнительного
«Гарантия нужна!» – твердил Якубович. Гарантия от возникновения дегаевых, от того, чтобы дегаевы вырастали в лидеров. И мнилось спасение в ином расположении «приводных ремней и колес».
Лопатин понимал: Якубович и Флеров – не бунтующие одиночки, за ними – питерские, киевские, московские. И Лопатин с не свойственной ему терпеливостью слушал Якубовича, слушал Флерова.
Пусть будет так: революционные группы в провинциях и столицах самостоятельно решают революционные задачи; съезд представителей всех групп – вот власть верховная, диктующая основные направления; съезд назначает главу боевых дружин и называет тех, кто подлежит ликвидации этими боевыми дружинами; редакцию «Народной воли» избирает съезд. Исполнительный комитет? О, никаких звезд первой величины. Комитет – исполнитель воли съезда, распорядитель кредитов и «живой силы» в период между съездами. Келейное, тайное, с глазу на глаз, отвергается как инструмент дегаевых.
Молодым нельзя было отказать в логике. Но Лопатин видел, что это логика наэлектризованного состояния. И только. Молодые рвутся к власти? Ну что ж. Но молодые, обладая энергией, не обладают тем, что важнее всего: новым словом. (За таковое не принимал Лопатин флеровское: «Аграрный террор – в программу; фабричный террор – в программу». За версту шибает анархизмом! А мечта Якубовича о повторном «хождении в народ»? Тут было бы нечто, если было бы новое слово, а не прежняя прогорклая кашица смутных заповедей.) Нет, думалось Лопатину, для нового слова еще не приспел на Руси срок. Увы, ждать он не может. И не станет. Он будет лить старое вино в старые мехи. И тут уж не маленький круг Петруччо. Нет, тут трагический огненный круг, в котором все они замкнуты.
Лопатин слушал Якубовича, слушал Флерова. О, молодые пойдут на раскол со стариками. Пойдут. И… и не дойдут до раскола. Ибо нет нового слова.
А тебе, Герман Лопатин, тебе предстоит то, что называют «организацией». То, что тебе не с руки, но ты будешь работать эту работу. Да, будешь. И в маете переговоров, уговоров будешь порой устало недоумевать: «В конце концов нужен авторитет или не нужен?» Как путы, как помехи, как барьеры ощутит Лопатин необходимость терпеливо объяснять и терпеливо разъяснять, когда время не ждет, когда время торопит. И про себя (стыдясь) затоскует о возможности повелевать – ради дела, ради дела! – повелевать, не объясняя и не разъясняя. Но как и для нового слова, так и для повелений без слов еще не приспел на Руси срок…
С Васильевского острова Лопатин возвращался впотьмах. Шел без оглядки. Не заботясь о филерах, уверенный, что мистер Норрис вне подозрений. Да так оно и было, кажется.
Он
Где-то там, за речной недвижной ширью, каменно спали крепостные бастионы. Лопатин подумал о «гарибальдийце» Росси, о Конашевиче и Стародворском, которых не раз видел на Большой Садовой. Он подумал о них с сожалением, но без острой печали. Ему вспомнилось тихомировское признание: не хочу «влюбляться» в товарищей – каждый раз, когда теряешь, чувствуешь невозможность жить, так уж лучше не «влюбляться»… Лучше ли, хуже ли – это уж от тебя не зависит.
Об аресте Росси на похоронах Судейкина Лопатин знал еще до отъезда за границу. Нынче ему сказали о Конашевиче и Стародворском. И не только про них: все еще берут по старым дегаевским указкам. Многих взяли. Очень многих.
Было тихо, темно, беззвездно. Лопатин прислушался. Почему-то скользнуло в нем ожидание трамвайного рожка, хотя он сознавал, что в Питере нет трамваев.
Якубович общался с Дегаевым часто, тот не мог не указать на Петруччо. Нелегальных друзей Якубовича берут одного за другим. А Якубович – легальный. И его не берут… Лопатин думал о Якубовиче. Спокойно, непредвзято. Якубович был ему по душе. Но он шел и думал о том, что нелегальных друзей Петруччо берут, а легальный Петруччо на воле.
2
В немые ночи, когда ни ветра, ни звезд, когда город словно обложен ветошью, приходит Блинов. Коля Блинов приходит в такие ночи, как нынешняя.
«Садитесь», – говорит Якубович. Блинов улыбается, как слепец на перекрестке, напряженно и потерянно. И что-то произносит. Что же, что? Ах да, вот это: «Я не вправе задавать вопросов». Его голос тих, как и слепая улыбка, тих и невнятен. «Полно, какая китайщина, какие церемонии». Это не он, не Якубович, это Флеров. «Нет, нет, я все понимаю… Все понимаю», – продолжает Блинов, улыбаясь, как слепец, голосом тихим, невнятным.
Потом он просит свидания с Лопатиным, ему необходимо видеть Лопатина. А Якубович потирает кончиками пальцев виски. Да, вот так, сидя, потираешь ты виски. Тебе не в чем винить Колю Блинова, но его уже подозревают, а ты не вступаешься, не защищаешь, хотя веришь в него и веришь ему. Партионные интересы превыше всего, ты опасаешься ошибки. Хотя знаешь, что нет измены, а есть чудовищное стечение обстоятельств. Но ты молчишь, для тебя партионные интересы превыше личных, как будто бы не личности составляют партию, а что-то иное, отвлеченность некая.
«Где угодно, несколько минут, – повторяет Блинов. – Необходимо, поймите…» Нет, они с Флеровым не открывают, где Лопатин, они просят Блинова подождать. Всего лишь недельку, другую подождать. И Блинов уходит. Не оборачиваясь. И вдруг веет холодом, будто двери настежь.
Тогда Блинов ушел. Нынче он не уйдет. Куда ему идти? К перилам Литейного моста? Он не уйдет в такую ночь, когда ни ветра, ни звезд, когда город словно упакован в ветошь.
Память реставрирует то, что нужно, хотя не всегда нужно то, что она реставрирует. Якубовичу все чаще являлся Коля Блинов… «Твоих друзей, даже нелегальных, арестовывают, а ты, легальный, гуляешь на воле». Вслух это не произнесено. Но уже страшно уловить осуждающий шелест чьих-то губ. И уже затылком, едва удерживая ровность шага, ощущаешь чей-то настороженный взгляд. Вот она, судьба Коли Блинова.