Гномики в табачном дыму
Шрифт:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В спальне:
— Ну, побудь еще немного…
— Ладно.
— Нет, иди, и без того задержался… — А сама наваливается грудями мне на лицо, душит. Есть такой сковывающий прием то ли в дзюдо, то ли в самбо.
— Который час? — едва прорывается мой голос.
— Полтретьего… Побудь еще, а… Ну побудь… пожалуйста… умоляю…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В гостиной:
— Налить еще чаю?
— Нет.
— И фрукты не хочешь?
— Нет.
— А уйти?
— И уйти не хочу.
— Может, устал?
— Нет…
Гогона проводила меня до дверей, поцеловала в руку.
— Спасибо. Ты очень милый. Спасибо. — И протянула ключ от машины. — Я скоро приду. Машину поставь там же.
— Что тебе
— Нет. Мне приятно, когда ты ведешь мою машину — кажется, будто мои волосы держишь… или мою…
— Я пошел.
— Или мою грудь…
— Ладно, я пошел.
— Спасибо.
— Перестань, что с тобой?!
Гогона целует дверь в том месте, где была моя рука…
Город полон машин и солнца. Город полон разноцветных машин, залит горячим желтым солнцем.
Я снова ставлю машину в пятый ряд и снова подымаюсь в комнату № 1852. В кабинете неприятная глухая тишина. Нажимаю на пульте кнопку магнитофона. Тоскливую тишину разрывает энергичный голос секретарши: «В четырнадцать часов ноль пять минут приходил драматург Девдариани. (Видно, у входа в кабинет дожидался окончания перерыва.) Пьеса на столе…» Пауза. «В четырнадцать часов двадцать минут был теледраматург Дугладзе. Пьеса на столе… В четырнадцать часов тридцать шесть минут был Гринберг — по поводу грузинской радиопьесы. Я передала ему ваши рекомендации. Статья на столе. В четырнадцать часов пятьдесят две минуты сообщение с телетайпа: «Поздравляем, вашей радиопьесе присудили вторую премию на международном конкурсе в Вильнюсе — «Лента дружбы — 1974». Три тысячи рублей переведены на ваш адрес. Еще раз поздравляет вас весь отдел». (Соответствующее музыкальное обрамление — торжественное, приподнятое.) Пауза. «В четырнадцать часов двадцать две минуты звонила женщина. Не назвалась. (Лирическая музыка — у секретарши не было, вероятно, дела, и она развлекалась.) В четырнадцать часов сорок пять минут вас вызывал четвертый замдиректора Нозава. Наверное, уже знаете — Нозава стал четвертым замом. (Впервые слышу!) (Вступление к пятой симфонии Бетховена.) В пятнадцать часов тридцать одну минуту вас спрашивали из тысяча сорок второй». Три отрывистых сигнала означают, что секретарша доложила все. «Удивительный день: поступило всего лишь две пьесы! — возликовал я и глянул на часы: шестнадцать часов ноль две минуты, как выражается моя секретарша.
Я распахнул окно. Далеко внизу, подобно хлопотливым муравьям, суетливо носятся машины, автобусы, троллейбусы, люди. Снаружи вместо свежего воздуха ворвался горячий густой смог. Я потянулся закрыть окно…
Обручальное кольцо соскочило с пальца, нежно звякнуло о стекло и полетело вниз — окна всех восемнадцати этажей зазвенели, как крохотные колокольчики. Явственно донесся стук кольца об асфальт.
Я закрыл окно. Присел за рабочий стол и перелистал пьесу драматурга Девдариани.
Уже само название отбивало охоту читать дальше, да и не было нужды, но хочешь не хочешь обязан добраться до конца. Надо прочесть каждую строчку, не то, если автор уличит тебя, что ты пропустил третье слово в четвертой строке сверху на сто восемнадцатой странице, прямо к директору кинется жаловаться («Не чтят, не уважают ни драматургию, ни живых классиков!»). Какой бы глупой ни была пьеса, надо прочесть ее всю внимательно и бесстрастно и так же терпеливо, бесстрастно объяснить автору, чем плохо его творение, почему оно не годится. Но автор все равно пойдет со своей пьесой к директору и постарается пробить ее всеми правдами и неправдами, всучить нашему учреждению. Правда, сделать это далеко не просто: к пьесе прилагаются три коротких заключения: кандидата искусствоведения (оформленного у нас на должность редактора-инженера) — на трех-четырех страницах; моего заместителя из соответствующего отдела — на одной-двух страницах, и моя — в одной-двух фразах.
Я добросовестно читал пьесу Девдариани, читал до одури. Справившись с ней, позволил себе передышку и набрал на пульте номер музыки. Под звуки приятной мелодии я уткнулся в телепьесу Дугладзе…
—
— Слушаю!
— У тебя включен телевизор? Видел, какой хороший телеспектакль передавали из Москвы? — Отец мой был на пенсии и не пропускал ни одной художественной или спортивной передачи из других городов и стран.
— Нет, не видел, некогда, у меня дела были.
— Дела у тебя не переведутся.
— Ну чего тебе, пап? Занят был, не мог посмотреть. И из-за этого будешь теперь негодовать?!
— Ты обязан смотреть такие спектакли. И это — твое дело, может, даже главное дело. Правда, толку все равно не будет — хоть смотрите, хоть нет. Нужен большой талант, без настоящего таланта не напишешь нормальной телепьесы!
Отец явно взволнован. Как видно, он много размышлял о развитии нашей теледраматургии, и выводы его заслуживали, кажется, внимания. Но сейчас мне было не до его выводов.
— Отец, мне некогда… Я телепьесу читаю.
Пауза. Обиделся.
— Глупый ты, сынок. Извини, что так говорю, но неужели не понимаешь: основная проблема нашего столетия — проблема взаимообщения. Я не о нас с тобой. Эта проблема — решающая проблема середины нашего столетия, потому что люди утеряли способность поддерживать взаимоотношения, общаться… Нет у них больше этого дара… Исчез он… Пропал…
— Отец, мне надо срочно прочесть телепьесу…
— А ты отложи ее, отложи, а сверху напиши свое дурацкое: «Не годится». Все равно, не знаешь, что посоветовать теледраматургу, чем ему помочь, — ты же сам не разбираешься в телеискусстве! Сынок, ты ведь каждый день сидишь перед этим старым ящиком, разве не видишь, что с телепьесами постоянно конкурируют последние новости? А последние новости потому и называются последними, что они сообщают о каждодневных, только-только происшедших событиях. Как, чем думаешь ты взволновать человека — хоть мужчину, хоть женщину, — который только что слушал репортаж с места событий, оттуда, где идет война или произошел военный переворот! Человек слышит, как плачет несчастная женщина, потерявшая близких, видит, как выносят из-под развалин ее детей, мужа, брата, мать или отца, вместе с ней переживает ее горе! Так чем ты думаешь взволновать его после этого? Как думаешь задеть нерв души дорогих телезрителей, как величает нас телевидение?! Понимаешь ли, с чем приходится соревноваться писателю? Дадите какую-то музыкальную заставку или шапку — так, кажется, это у вас называется? — и пожалуйста, смотрите спектакль, записанный на пленку. Запомни, сынок: с писателем конкурирует многообразная действительность, поэтому он глубже всех должен разбираться в явлениях жизни. Не думай, что это просто. Сложное, ох какое сложное это дело! Уразумеет писатель это, примет близко к сердцу и почувствует в душе волнение, многого добьется. Да разве есть нынче такой талант, который…
— Ну хватит, папа…
Видно, опять обиделся — повесил трубку…
Пьеса Дугладзе оказалась на редкость плохой, сумбурной. Без начала и конца. Такие пьесы меня особенно раздражают. Авторы их ничего не смыслят в телеспецифике, зато щеголяют терминами. Неужто думают, что от этого «произведение» станет телепьесой? Кого проведешь теперь подобным приемом! Пьесу Девдариани я передал на рассмотрение редактору подотдела театра, а пьесу Дугладзе — редактору из теледраматургии. Так положено. Заключения должны писаться с соблюдением субординации. Я нажал на кнопку, вызывая секретаршу. Молчание. Посмотрел на часы — восемнадцать часов сорок минут. Ушла. На северной стоянке всего две машины: моя и Гогоны. Гогона, заметив меня, рванула машину с места. Рядом с ней сидел молодой человек. Определить его возраст я бы затруднился — волосы кудрями спадали на широкие плечи…