Гномики в табачном дыму
Шрифт:
— Я же чувствую — не смогу, — спокойно возразила Нана.
— Тебе кажется, что не сможешь так сыграть! Потерпи немного и поймешь, что заблуждалась.
— Я не смогу — ни так, ни по-другому.
— Неправда! Ты можешь и лучше сыграть, по-своему, более ярко, но не делай этого ради спектакля… — туманно объяснил ей режиссер.
— Цитируем Станиславского, — тихо бросила Нана Ревазу.
— Что вы сказали? — не расслышал режиссер.
— Устал я, — совсем не к месту сорвалось у Реваза.
— Не понимаю, что тебе мешает? Мы ведь договорились по-новому решить образ Комиссара… — Режиссер благоразумно предпочел пойти на уступки.
— Рано, рано мне еще играть
— В сотый раз повторяю тебе…
Нана не дала ему договорить, оборвала:
— Никто не поверит, что я отказываюсь от главной роли, да? Да еще в «Оптимистической»!
— В сотый раз повторяю тебе… — Режиссер сделал вид, что не слышал ее, — …твой Комиссар не символическая, абстрактная фигура партработника периода гражданской войны, а женщина, женщина, и не станет мужчиной оттого, что судьба бросила ее на передовую линию борьбы за революцию.
— Однако вы требуете совсем другого при конкретном воплощении роли, — заметила Нана.
— Вовсе нет! Как вы можете обвинять меня в подобном! Такое решение роли не является ни новым, ни неожиданным, — сказал режиссер, глубоко убежденный в обратном. — Но для героического спектакля это решение является принципиальным. Потому и занят я поисками, потому и сам мучаюсь и вас мучаю, что стремлюсь сохранить в образе Комиссара ее женственность, и добиваюсь от вас, чтобы вы вложили в образ всю вашу нежность или затаенную грусть… Разве сцену с письмом мы не решили, исходя из ваших внешних данных?! Комиссар всего на миг раскрывает душу перед зрителями — и что же выясняется? Выясняется, что она обычная женщина: такая же, как любая другая на свете, — со своей мечтой, печалью и стремлением к душевному покою. Путем такого решения этой сцены я пытался помочь тебе раскрыть истинно женский характер, духовный мир твоей героини. Это не заземлит образ Комиссара, наоборот, удесятерит в глазах зрителя ее героизм и самоотверженность. Почему я поручил эту роль тебе, такой женственной и нежной?! — Режиссер подчеркнул последние слова, точно делал ей комплимент. — Потому что, если подобная женщина возьмет верх над такими страшными людьми, как Вожак и Сиплый, мы докажем превосходство благородных устремлений человека над звериными и всеми иными слепыми и грубыми силами. Вот почему и Вожак и Сиплый являются схематично-символическими фигурами. Они носители человеконенавистнической идеологии, а значит — рабы, стоящие на самой низшей ступени развития. Отсюда следует, что революционная организованность, сознательная дисциплина придают человеку величайшую силу. Я не критик, не писатель и сознаю, что каждая моя мысль спорна, но я и не требую, чтобы беспрекословно принимались мои указания. Сказанное мной должно помочь вам осуществить мой замысел, а не рассматриваться основным средством его осуществления. Я хочу, чтобы вы сами увидели то, что намерены показать зрителю.
Режиссер был весьма доволен своим монологом.
— Все это мы знаем и понимаем, но я не все могу воплотить на сцене! — искренне призналась Нана.
Режиссер просиял — ждал, видимо, этих слов.
— Поможем воплотить, милая! Поможем, научим! Должны же вы хоть немного полагаться на нас! На сцене все можно исполнить. Будет нужно — сыграем без декорации, просто задрапируем сцену. А понадобится — соорудим на сцене комнату с потолком, окнами и дверьми! Нынче не то что раньше! Недопустимо ведь, к примеру, чтобы одни и те же деревья изображали и Богемский лес в «Разбойниках» Шиллера и «Лес» Островского, хотя вполне возможно, что в обоих лесах произрастают деревья одной и той же породы.
— А может,
— Что, что? — оторопел уважаемый режиссер и растерянно подумал: «Неужели я уже говорил им это?»
— Может, говорит, вся суть именно в породе? — нарочно громко и чуть ли не по слогам повторил вопрос Наны Реваз.
Режиссер сделал вид, что не заметил издевки.
— Нет, суть не в породе дерева, а в том, что в шиллеровском лесу живут отважные бунтари, а в «Лесу» Островского — жадные купцы, жеманные старухи и тунеядцы. В шиллеровский лес уходят отважные люди, а из «Леса» Островского — бегут. В одном лесу кипят страсти, а в другом…
— Пахнет гнилью, — с прежней «наивностью» вставила Нана.
— Вот именно! — Режиссер так увлекся своим красноречием, что и на этот раз пропустил реплику Наны мимо ушей. — И мы, режиссеры, исходим ныне при постановке спектакля из особенностей самой пьесы. Для каждой пьесы нам надо находить особый принцип декоративного оформления (эту задачу с помощью режиссера решает художник), музыкального оформления (эту задачу с помощью режиссера решает композитор), а условия для создания самого главного, то есть принцип создания образа, следует найти вам. Я уже нашел их для вас…
— Не могу я больше, батоно Шота! — не выдержала Нана.
— Что вы сказали? — Уважаемый Шота всегда переходил на «вы», когда беседа принимала малоприятный оборот.
— Не могу, говорит, больше, — повторил за Нану Реваз.
— Что вы не можете больше?
Нана предпочла промолчать.
— Что вы не можете больше, что?! — не отставал режиссер.
— Почему вы думаете, что вы один читаете новые книги, журналы и газеты? Почему вы думаете, что мы не работали над пьесой, не ознакомились со всем материалом?! И почему оперируете формулировками другого режиссера и не оговариваетесь, не ссылаетесь на него? А они и нам известны. Потому-то и неинтересно вас слушать, и, если могла бы, вовсе отказалась играть в вашем спектакле, потому что вы не даете нам ничего, поскольку вам нечего дать, — высказалась Нана.
— Молчать! — закричал режиссер.
— И, говоря словами того же режиссера, мысли которого вы повторяете, никому не придет в голову послать на свидание вместо себя своего товарища по той причине, что тот красивее и опытнее его. Нельзя брать напрокат творческий замысел, как холодильник или пылесос… — со вздохом закончила Нана.
— Замолчите! Замолчите!! — орал режиссер. — Распустились! Всех вас кино испортило! Популярность! Да, не следует вам разрешать сниматься! — Режиссер нашел наконец объяснение строптивости актеров.
— Освободите меня от роли, прошу вас, — спокойно сказала Нана.
— С большим удовольствием, даже от театра! — зло сострил режиссер. — И скажу директору, чтобы удовлетворил вашу… просьбу! — Он устремился к двери, крича на ходу: — Репетиция закончена!
Режиссер шумно хлопнул дверью, отчего стекла в окнах задребезжали. Он несся уже через фойе, но в репетиционную доносился его крик: «Ноги ее не будет в этом священном храме!»
— Слышишь? — Нана посмотрела на Реваза.
— Он и сейчас кому-то подражает, — усмехнулся Реваз. — Надо сдерживаться, Нана.
Реваз встал, заходил вокруг стола.
Нана продолжала сидеть уронив голову на руки. Реваз погладил ее по голове. Нана не шевельнулась. Реваз прошелся и снова провел рукой по ее волосам. Еще раз обошел стол и в третий раз приласкал Нану, пустив в ход и вторую руку.
— Перестань, оставь меня в покое! — тихо сказала Нана.
— Что с тобой?
— Если сам не понимаешь, то хоть вспомни, чему тебя учили: знай место и час.