Год Барана. Макамы
Шрифт:
Тук-тук, шумит дождь. Он тянется, чтобы обнять ее. Его подбородок и ее плечо. Его колено и ее колено. Тени от телевизора на ковре. Ее скомканное платье, скомканный платок. Пояс невинности, который открылся сам, едва он к нему прикоснулся. Пояс лежит на ковре в квартире, в которую он ее привез, наверное, рискуя. Как только дотронулся до него, пояс раскрылся, упал в темноту.
Она слушает его голос, пытаясь сомкнутыми веками придержать немного света внутри. Свет плывет в ней, переплетается с ее голосом, с тяжестью его тела, с шелестом воды. Открыть глаза — значит молча спросить, что будет дальше, завтра, потом. Сейчас не нужно этого “потом”. Вспоминает двух рыбок в лунном аквариуме.
Придушенная счастьем, засыпает.
Лидия Петровна была русалкой. Единственной на весь Ташкент. О ее существовании почти никто не знал. Причиной были подводный образ жизни и природная скромность. В Ташкент Лидия попала еще почти ребенком в бочке с рыбой. Рыбу везли поездом в Туркестанский край для размножения и дальнейшего рыболовства. Вода в бочке была теплой и вонючей, Лидию несколько мутило. Она обмахивалась веером из водорослей, нервно шевелила хвостом и ждала, когда кончится этот кошмар
Так началась жизнь Лидии Петровны вдали от среднерусских рек и озер. Эти реки и озера, богатые илом, икрой и смазливыми русоволосыми утопленниками, иногда наполняли ее сны. Реальная же ее жизнь была связана с каналами Ташкента. Жила в основном в Анхоре; летом наблюдала за прыгающими в воду детьми, зимой любовалась ленивым кружением снега. Когда комсомольцы вырыли яму, напрудили в нее воды и назвали в честь себя Комсомольским озером, перебралась туда. Днем сидела в самом глубоком месте, ночью выходила петь на луну и пугать молоденьких милиционеров.
Иногда из озера выпускали воду, чтобы прибраться на дне. В такие дни Лидия нервничала. С годами она раздобрела и самостоятельно перебраться в Анхор уже не могла; сидела, прикрыв грудь обломком весла. В таком виде она была замечена юными пионерами Эдиком и Ренатиком. “Русалка!” — обрадовались пионеры. “Как вам не стыдно, дети, верить в такое суеверие! — слегка в нос сказала Лидия Петровна, — русалок не бывает”. “А вы кто тогда такая?”. — “Я — первая в Ташкенте женщина-аквалангист. А это мое снаряжение”. И показала на хвост. Ребята согласились перенести сексапильную женщину-аквалангиста в Анхор. По дороге задавали ей вопросы. “А какой вы нации?” “А почему вы без лифчика?” По нации Лидия Петровна оказалась метиска, а про лифчик сказала, что, если много будут знать, скоро подохнут.
Кстати, один из них, Эдик, уже комсомольцем приходил к ней и приносил транзистор, чтобы вместе послушать музыку и поговорить на научно-популярные предметы. Современная музыка Лидии Петровне не нравилась, а Эдик, наоборот, нравился так, что хотелось шепнуть ему в оттопыренное ушко: “Друг мой, давайте нажмем на кнопочку выкл и предадимся безумству. Пятьдесят лет для русалки — это не возраст!”. Но недогадливый Эдик все задавал ей вопросы, в основном про речную флору и фауну, и готовился поступать на биофак. Потом лет через десять, разочаровавшись и в флоре, и в фауне, приполз к ней. Был нетрезв, тыкал в лицо букетом, позаимствованным с Монумента Мужества, и щекотал ее по чешуе. Особенно ее растрогал вопрос, как им предохраняться. “И чему только вас там на биофаке учат?!”, хохотала Лидия...
Распад СССР поначалу не внес в подводную жизнь Лидии Петровны ощутимых перемен. Меньше стало русских, больше милиционеров. Ей выдали новый паспорт — зеленый, это ей даже больше нравилось: зеленый цвет напоминал ей родную тину и ряску в стоячей воде. Относились к ней хорошо, национализма на себе не чувствовала. Но однажды заметила незнакомку, которая прогуливалась по дну с детьми. Незнакомка была замотана в платок, из платка торчали два клыка, как у моржа, только золотые. “Здрасьте пожалуйста, — сказала Лидия Петровна, — вы кто будете?”. “Мухаббат”, — ответили из платка.
Русалка Мухаббат была настоящей местной русалкой, по-русски понимала плохо, жила раньше в Амударье. “Теперь Амударья узкая, как арык, всю воду на хлопок берут”, — жаловалась Мухаббат. “А я не знала, что у узбеков тоже русалки есть”, — удивлялась Лидия Петровна. “Много есть, — кивала Мухаббат, — раньше в Аральском море много жили, теперь воды нет, русалка кто умер, кто больной”. И Лидии Петровне становилось стыдно за свою жизнь в столичном водоеме.
Постепенно вся семья Мухаббат-опы переехала в Комсомольское озеро, которое теперь носило имя какого-то Ануширвана, и жить в озере стало тяжело от шума и танцев русалочьей молодежи. Лидия Петровна глотала валерьянку. Она решила уйти из озера. Писала Эдику: “Забери меня отсюда! Я согласна жить даже у тебя в ванне”. Но письма оставались без ответа. “Русские о своей нечистой силе совсем не заботятся, — отпаивала ее чаем Мухаббат, — в нашем народе к нам уважения все-таки больше”. “Говорят, снова хотят сибирские реки в Аральское море направить, — рассуждала Лидия Петровна, — тогда можно будет в Россию прямо отсюда переплыть, без взяток”. “Можно, — соглашалась Мухаббат. — Только куда я поплыву со своим давлением? И ревматизм, и целый букет... Молодая была — хвостом бы махнула, только вы меня и видели. А теперь кому я нужна, пенсионерка подводная?” “Да, сестра, сиди уж здесь, — говорила мудрая Мухаббат, — может еще повезет, утопленник солидный встретится”. “Да ну, — отмахивалась хвостом Лидия Петровна, — все они барахло, одни комплексы. Мне нужно живое, для души...”.
Так и сидели, пока не выпивали чай, и над водой не зажигалась луна, и все русалки, жившие в стоячих водах, независимо от национальности, поднимались над водой и пели, каждая на свой лад, прекрасный гимн ночному светилу...
Ким дочитал последнюю сказку Кучкара и закрыл тетрадь.
Сунул в сумку, снова занялся статьей.
Он возвращается в электричке. В окне — все то же самое. На коленях — стопка листов, читает, морщится, правит. Другой рукой придерживает баклажку с остатками чая, заваривает каждое утро, зеленый, кладет в сумку на день. Сегодня встретился со свекровью этой женщины, с мужем не удалось — в бегах. Свекровь гуляла с девочкой, Хабибой, охотно делилась. Хочет подать на “грин-карту”, спрашивала, может ли он, как журналист, с этим помочь. Когда прощались, плакала, хотя только одним глазом, другой сухой, деловой. Дерево, возле которого попрощались, показалось знакомым. Проводил взглядом женщину с коляской, посмотрел: джида. Надо же, дерево-мигрант. Статья почти готова. Вторая, про Кучкара, затормозилась: тот, кто мог что-то рассказать, долго отмалчивался, а теперь...
Ким поднял голову.
В вагоне наметилось движение.
“Контролеры”, подумал, и снова в листки, билет у него был.
Нет, что-то не то. Наверное, разносчики. Сейчас начнется: самоклеющиеся иконы, несгораемые спички, все для дома. Тоже не угадал...
А, “певцы”. Карнавальная военная форма, гитара, бритые черепа. “Певцы” что-то выкрикивают, судя по напрягшимся связкам, патриотическое. Пара неряшливых аккордов, поехало: “Не слышны в саду даже шо-ро...” Топают бутсами по вагону с вещмешком для сбора дани, к некоторым пристают, крича песню в самое ухо, подсаживаясь, бодая локтем. “Все здесь замерло-о до утра-а!..” Ким съеживается, хотя губы автоматически повторяют слова песни, въевшейся в сознание еще с хора... Кто-то в вагоне начинает подпевать. “Ес-ли-бзна-ливы!..”
Вещмешок уже рядом. “Ребят, глядите, таджик!” — “Как мне до-о-роги...” — “Какой таджик — у таджиков глаза, как у хачей, узбек это!” — “Подмоско-о-вные ве-че...” На него облокачиваются всей тушей сверху: “Ну че, чучмек, платить за песню будем?”
Ким поднимает глаза. Неожиданно дает пощечину, быструю и неловкую...
Ветер разбросал листки по вагону. Ким выпал на перрон. Было пусто, только один человек в конце. Увидев Кима, помахал. Ким попытался подняться. Он сам не понимал, куда вышел, куда поедет. Небо было темным, как перед грозой, но деревья освещены, и листья и ветки белые. Все как в негативе, черные рельсы, белая насыпь, бледно-серые пятна крови. Человек подошел, склонился: “Здравствуй, Тельман! Не узнал? Я — Кучкар, Куч...” Черное лицо, белые волосы. Помог подняться, отряхнул. “Сейчас перестанет болеть. Надо только отойти подальше от рельсов”. “Кучкар... Скажи, я умер?” Спустились с перрона, стало и вправду легче. “Не знаю, Тельман. Это уже как там решат. Меня просто послали встретить и проводить”. Пошли по черной пыли. “А ведь мы где-то под Ташкентом”, — задумался Ким, почувствовав знакомый вкус в воздухе. “Не разговаривай, иди просто и смотри, и береги силы, ладок?”. Ким кивнул и стал беречь силы. По небу плыли еще более черные, чем само небо, нефтяные тучки. Жарко. “Дада велел все вырубить, — сказал Куч, — и посадить вместо этого две арчи и одну голубую ель”. Ткнул на три выгоревших хвойных скелетика. Ким хотел спросить, тот ли это Дада, который возглавлял министерство духовности, или здесь свой Дада. Промолчал. Начались здания, черный пластик плавился на солнце, пылали галогенные лампы, возле которых было совсем темно. “Нам не сюда... Не сюда...” — говорил Куч. От солнца горела голова, но, видно, местный Дада поработал и здесь, кругом остатки пней, темневших, как недовырванные зубы... “Нам сюда”. “Что это?” Поднимались по дымящемуся мрамору. “Дом Печати”. Надпись над входом: “И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей...”. “Дом Печати. Покажи свое удостоверение, только сам не гляди в него, ладок?” Ким приготовился, что у входа их тормознет милиция и погонит в бюро пропусков. Но, видно, здесь до такой бюрократии еще не дошли; старичок-вахтер в тюбетейке приоткрыл левый глаз, кивнул. Куч вел знакомыми коридорами. Остановился. Табличка “Редакция”. За дверью гудело. “Что там?” “Не знаю. Сейчас больно быть не должно”. Ким постучался, кашлянул, вошел. Дверь захлопнулась. Сотни, тысячи, миллионы мух налетели на него, так, что он через секунду был уже в темной жужжащей каше, отбивался, они залетали ему в рот, нос, уши, закрывался, упал. Сколько он пролежал так, в этой массе, не помнил; распахнулась дверь, он выполз, выплевывая мушиные комья. Кучкар помог встать. “Что это было?” — Во рту и ушах все еще гудело и жгло. “Мухи. Наверное, те, которых ты убивал”. — “Так много?” — “Может, вместе с нерожденным потомством”. — “Они мстили мне?” — “Почему "мстили"? Наоборот, ласкались. Запомни, здесь все друг друга любят. Самое страшное, что все друг друга любят. До безумия. И от этого...” Замолк. Ким провел по волосам; вылетели две мухи и исчезли. Снова шли по коридорам. “Хорошо, что меня на время от этого освободили, — говорил Куч, — ты даже не представляешь, Тельман, что бы я с тобой сделал... как с человеком...” Остановился, вытер черные капли пота. “Некоторые, говорят, привыкают, кто через триста лет, кто через тысячу, кто через две, если вашим временем. Перестают испытывать любовь. Я в это не могу поверить...” Помолчал. “Был бы ты, Тельман, верующим, может, у тебя бы и по-другому было”. “Бог у каждого свой”, — выдохнул Ким. “Ну-ну! Одному тут показали его бога. Так же, в кабинет завели и показали. Знаешь, что с ним творилось?..” Он обошел еще пару кабинетов. Уже плохо понимая, не чувствуя, не помня. В одном кабинете пел их детский хор, “ма-мэ-ми-мо-му...”, но что-то было с хором не то, потому что Ким кричал так, что чуть не вылезли из орбит глаза. В другом был редакторский кабинет, наполненный фалангами, и в одной фаланге он узнал себя. А Куч снова хватал его ледяной рукой и тащил по коридорам, под темными лампами. “Последняя”, — шепнул и втолкнул его... Ким стоял в дверях класса, за серыми партами сидели дети, у доски учитель-кореец что-то увлеченно объяснял. Все это было похоже на его сельскую школу, только дети сидели слишком спокойно. Раздался звонок, никто не шелохнулся. Учитель откашлялся и произнес: “Ким, к тебе пришли родители, можешь на минуту и двадцать секунд покинуть парту”. Один из учеников как ракета вылетел из парты и бросился к Тельману. Остальные смотрели на них, моргая карими глазками. Мальчик подбежал, обнял. “Папа, папа... Только не бойся меня, хорошо? Когда приходят родители, они очень нас боятся. Особенно мамы. А здесь, понимаешь, никто не помнит зла, никто никого не ругает, все только хвалят и любят. Ха-ха! Ты ведь правда думал, что у тебя не будет детей, да? А дедушкина молитва возьми и дойди! Папа, папочка, ну, не надо так плакать, я думал, ты будешь сильным, как Джеки Чан, я знаешь сколько тысяч раз представлял, как ты сюда придешь... Папа, ну не надо так! У нас тут хорошо, у нас кружки разные, по выжиганию, по всему! Папочка, я тебя так люблю! Так рад, слышишь!?” Когда Ким открыл глаза, школьника уже не было. Выполз на четвереньках. За дверью в малиновом пиджаке стоял Куч и ковырял стену. “Тельман, они сказали, пока все. Для начала хватит. Вернешься пока туда, допишешь статьи, ну, может еще что-то... Так что, саломат бул! Личная просьба. Встретишь моего друга... Передай ему, что я его очень люблю. Что не помню зла и очень люблю его”. “А разве он...” — начал Ким. “Нет. Пока еще нет”. “Кучкар, — Ким прислонился к стене, — скажи, это был первый круг? Первый?” “Да нет, это даже... Какой еще!..” Махнул рукой, зашагал прочь по коридору. Остановился: “Люблю... Люблю!” Еще что-то, нечленораздельное. Лампы погасли.