Год Барана. Макамы
Шрифт:
В Ташкенте язык перестал болеть, родина всегда действовала как анальгетик. Начал приходить в себя. Попротирал немного штаны в МИДе, занимаясь “аналитикой” (тырил из интернета). Дада к тому времени уже посольствовал в Москве, причем, с Массачусетс-авеню он тоже не был отозван; порхал туда-сюда через Атлантику, там обещал это, здесь обещал то; дал осечку всего раз, в Москве: “Мы с Джорджем Владимировичем...”. Кремль “Джорджа Владимировича” проглотил; все-таки Даду считали своим, хотя он и объезжал за километр ВДНХ, в лабораториях которой был некогда выведен мичуринцами. Правда, ходили слухи, что с самими мичуринцами Дада имел секретную встречу, на предмет выращивания на каком-нибудь дереве, желательно на арче или лучше пальме, себе преемника...
Москвич все видел, все понимал и ждал: вот-вот... Москвича не то чтобы забыли; иногда приглашали, к какому-нибудь министру; от одного благодарного клиента даже пригнали свеженький, в масле, “Матиз”. Иногда звонил Куч, он был в Нукусе, координировал спасение Арала. Писали и коллеги из Вашингтона: жаловались на застой в профессии, советовали подавать на грин-карту...
Москвич раздобрел, забросил футбол; плюхаясь в “Матиз”, чувствовал, как машина проседает под его весом. Пару раз ездил на кладбище к отцу; протирая могилу, напевал, как просил отец в завещании, “Миллион алых роз”. Потом перестал ездить и протирать.
Все вдруг стало все равно: родители, друзья, бабы, спорт; все желтело и выдыхалось, как лужа на июльском асфальте. Вернулся Куч; он снова вхож к Даде, который прижал его к пузу и поручил какое-то направление. Но Москвичу было уже почти все равно; проводил дни, глядя то в окно, то в телевизор, предпочитая местные каналы, где, как и в окне, ничего не происходило. Женщины его уже не волновали, когда начинала беспокоить физиология, вставал под душ и решал проблемы. Только язык иногда тревожил; тогда Москвич шел полоскать рот содой, а иногда и мочой, помогало.
Так же безразлично он воспринял свой перевод в область, “мертвой душой” в один из хакимиятов: какая разница, в какой точке мирового пространства продавливать собой диван, раз в две недели отправляясь на вызов? Ну, еще три-четыре мастер-класса для молодой смены, это святое. На крайний случай еще попросят отредактировать какой-нибудь документ — в областях с русским языком труба... Шел год очередного Барана, одни говорили — водяного, в других газетах — каменного, или глиняного, или черного, какая разница? Год Барана завис, как антициклон, над ними, и следующий год будет тоже годом Барана, и сле-следующий тоже… Он поработал в одной области, потом его перевели в другую, с повышением на пару миллиметров. В Ташкент не тянуло. Здесь, правда, бывали перебои с водой, светом, газом, но он привык, и хоть какое-то разнообразие. Даже боль в языке во время сеансов стала доставлять ему неожиданное удовольствие. Иногда звонил Куч, они “разговаривали”; говорил Куч, уже выброшенный из политики, подогретый, словоохотливый; Москвич держал мобильник, пытаясь вспомнить, как называлась повесть Достоевского, о которой они тогда, молодые и потные, спорили в спортзале…
Потом все-таки стало плохо, на одном сеансе боль стала нестерпимой, он застонал. Отправили в поликлинику, в областную больницу, диагноз скрывали, намекали, что надо в Ташкент. “Есть родственники?” Дал телефон Куча. Сам ему позвонил, глухо; настучал эсэмэску, тишина. Приходили проведывать с работы, молодежь натащила целое ведро роз. Куч, сволочь, не проявлялся. Зато пришли какие-то типы, передали на словах большой привет от Дады, задали несколько вопросов о Куче, о его биографии. Для чего? Он плохо понимал, язык сам что-то отвечал, с трудом, помимо его воли; гости ушли, пожалел, что не попросил показать удостоверения, впрочем, хрен с ними и их удостоверениями, во рту горело, он бился головой о подушку. Затрещал мобильный. “Ал-ло…” Звонила мать, ругала, что сам ей не звонит, не давая ему оправдаться, спрашивала о делах и здоровье, не давая ответить… “Что ты молчишь, как пень?.. Что-то на работе?” Через минуту с ней уже говорил главврач, правда, за дверью, но “рак языка, запущенная форма” — Москвич услышал. Ему вернули мобильник. “Я приеду! — кричала изнутри мать, — всех их на уши, сволочей, поставлю! Я им самим языки пооткусываю!..”. “Мама… Расскажи лучше, как вы с отцом меня зачали…” — “Ты что, рехнулся? Зачем тебе?” — “Скажи, это было по любви? Вы же поженились, когда ты уже ждала меня, ты говорила”. — “Да, уж по такой любви… Ох, по такой любви, усраться можно…”
Приснился сон: его привозят к Даде, Дада лежит в холодильной камере, как окорочок Буша. “Как же так? Как же он теперь руководит министерством?” “Ему нет альтернативы, — объясняют ему, — ему просто нет альтернативы”. Москвич сдувает челку, касается языком ледяного объекта, три источника и три составные части, язык прилипает ко льду...
Проснувшись, лежал с закрытыми глазами, думал: одиночество — это когда тебе некому рассказать свой сон: Куч так и не проявился; Москвич позвонил одному из общих знакомых. Еле ворочая языком, спросил. “Ты что, не в курсе? Да, позавчера, возле самого его дома…” Москвич откинулся на подушку и завыл. Прибежали, вкатили укол.
Больше разговаривать уже не мог.
Приехала мать в рыжем парике, бесполезно “ставила всех на уши”, плюхнула перед ним баночку с каким-то песком, который “успокаивает”, подружилась с больничными кошками, гладила их. “Кожа да кости”. — Показывала на Москвича ногтем. Несмотря на боль, он чувствовал, что что-то в его жизни еще должно произойти, вот-вот, и ждал этого.
И дождался. В одно светлое утро в палату вошла делегация в белых халатах, накинутых поверх костюмов мышиного цвета. Тот, кто помоложе, держал букет повядших гладиолусов, а кто постарше и потолще зачитал указ о награждении Москвича медалью “Олтын кучкар” за добросовестный труд и вклад в дело патриотического воспитания подрастающего поколения… Медперсонал захлопал, мать прослезилась. Москвича приподняли, всунули в пиджак, прикололи медальку, попросили улыбнуться для истории, потом попросили не улыбаться, поскольку качество улыбки не устроило, а просто подумать о чем-то большом и высоком. Москвич выпучил глаза, в лицо плеснула первая фотовспышка, боль вдруг ослабла, он высунул им почерневший язык и улыбнулся.
Тишина. Ким убрал свои записи, водитель принес еще саксаула и пытался наладить костер, Москвич и Принцесса просто сидели.
— Холодно, — сказала Принцесса.
— Сейчас будет теплее.
Москвич поднялся, прошелся.
Вернулся, сел.
— Может, все-таки споем?
— А что?
— Только не “Подмосковные вечера”. — Принцесса посмотрела на Кима.
— И не “Миллион алых роз”.
Москвич наклонился к Киму, что-то сказал на ухо.
— Не обижаетесь, Тельман?
— Да нет, — Ким пожал плечами. — Сам люблю, говорил же. Я, правда, сейчас без распевки.
— Подхватим.
Ким приподнялся, пригладил волосы.
— Выступает лауреат республиканских конкурсов детских хоровых коллективов…
Закашлялся.
— Давай, давай, ну не надо… Можешь не объявлять, — похлопал его по спине Москвич.
Ким посмотрел наверх. Набрал воздуха:
Висит на заборе, колышется ветром,
Колышется ветром бумажный листок:
“Пропала собака! Пропала собака!
Пропала собака по кличке Дружок!”
— Пропала собака… — подхватил Москвич. — Пропала собака!
Стал подпевать водитель. Принцесса просто хлопала, потом поднялась, прошлась в медленном танце.
Второй куплет пели вместе:
Щенок белоснежный, лишь рыжие пятна,
Лишь рыжие пятна и кисточкой хвост.
Он очень занятный, он очень занятный,
Совсем еще глупый доверчивый пес!
— Он очень занятный…— пела Принцесса, подсев рядом.