Год Барана. Макамы
Шрифт:
“А я думала, это женщина”.
“Ну, он тут в этом, гриме самодеятельном...”
— Можно попросить...
Принцесса посмотрела сквозь огонь на Москвича.
Москвич поднялся:
— А что это мы здесь все сидим и рассказываем?! Может, нам чем-нибудь другим заняться? Может, лучше споем что-нибудь общее… Или анекдоты. А? Анекдоты?..
Остальные молчали. Принцесса куталась в куртку, как будто все еще находилась в московской зиме. Водитель дремал.
Тельман допил из своей баклажки, бросил в огонь.
— Зря сожгли, — сказал Москвич, наблюдая, как пластик съеживается в огне. — Бросили
Тельман мотнул головой:
— Так нельзя.
Посмотрел на часы. Потом на Москвича:
— Если вам неинтересно, можете не слушать. Нам интересно.
— Кому это нам?
Посмотрел на дремлющего водителя.
Водитель приоткрыл глаза и кивнул Принцессе:
— Продолжай, дочка...
И, кашлянув, — дымом потянуло в его сторону, — повторил:
— Продолжай.
Москвич открыл рот, но вдруг резко схватил себя за нижнюю челюсть и замычал. Повалился в бок, мотая головой.
— Что случилось? — спросила Принцесса.
— Зубы, наверное, — ответил Тельман. — У меня таблетка есть. Только запить нечем. Москвич мычал согнувшись. Приподнялся.
— Вам легче? Дайте отряхну...— Принцесса стала отряхивать пиджак от песка.
— У меня есть таблетка.
— Спасибо... — Москвич мотал головой. — Это была моя мать.
— Что?
— Та женщина с кошками. Давайте лучше пропустим эту часть, хорошо? Или — хотите я вам расскажу свою, чтобы было понятно, почему... В общем, вот...
Москвич
...лето, она на работу опаздывала, там строго, дождь, ливень, пришлось тормознуть, тормознула себе на голову, “Москвич” обдал грязью, водитель с кудрями извинился, она плюх на переднее, под язык валидол, сосала по утрам, чтобы не тратить время на щетку и пасту, скорей поехали, нервничает, задумалась. А водитель одной рукой рулит, другой — из брюк вынимает драгоценность свою, она пока не замечает, хотя это у него заболевание, но она про него не слышала, тогда про такое не печатали, только в медицинских книгах, она не медик, чертежница на объекте, когда ей еще медицинские книги, хотя чувствует сбоку что-то не то. Увидела, испугалась, закричала, чтобы остановил, сволочь. А он голосочком своим: по-оздно… Тут она всем маникюром на него, царапает, бьет. Он на тормоз, машина вбок, она на него, куча мала. Он стонет: вы мне его сломали! Она: “так тебе и надо”, сама плачет, заляпанная этим, еще трусы утром забыла надеть, торопилась, там больше всего, главное, и заляпалась. Вылетела из машины, хорошо Объект рядом, платить не стала, номера запомнила. А он за ней, сигналит, а ей — главное не опоздать, выгонят с волчьим билетом, прощай, общежитие, и назад в деревню к матери и свиньям. А он би-бип! Ладно, не буду в милицию, живи, сволочь, только б не опоздать!
Не опоздала...
А когда через пару месяцев почувствовала внутри себя беспорядок и врачиха ей: “поздравля-я-ю”, она номера вспомнила и разыскала. Речь заготовила: будешь мне, подонок, алименты! А у подонка, глядь, отдельная квартира, а что “Москвич”, она и так никогда не забывала. Вот она у него как бы в гостях, обстановочка, все интеллигентно, села на румынский диван, сосредоточиться. “А у тебя семьи нет?” — оперативно на “ты” перешла. Он подавился, она стала по спинке хлопать. “Надо же”. — Хлопает его и думает: — “Все у человека в жизни есть — и квартира, и машина, и прописка, наверное…” Насчет прописочки все-таки уточнила. Оказалась на месте. Через месяц расписались. “Только обещай, — говорила сквозь фату, — что не будешь этого делать перед другими бабами. Передо мной делай, ладно, если уж невмоготу...” Она уже успела пробежать пару популярных брошюрок, стала подкованной. Он обещал.
Москвич был их сыном. Шестьдесят седьмого года рождения.
В детстве у него тоже были кудри. Потом разгладились, только челка осталась.
И у отца кудри прошли, как начал лысеть. Очки нацепил. Часами ковырялся в “Москвиче”, ставил Аллу Пугачеву, подсобляя ей своим тенорком. Мать наматывала на голову полотенце и заводила Сенчину. Под поединок двух певиц и проходило его детство. Побеждала Сенчина.
В школе Москвичу нравилось. Отдыхал в ней от домашней тесноты, от падавших вещей. От двух перекрикивавших друг друга певиц. Он впитывал пространство классов и коридоров, словно запасая его для дома, где у него не было своего угла, не считая того, в который его раньше ставили.
Учился легко и упруго, словно разжатая пружина. Он был из породы естественных отличников, не портивших над учебниками глаза и спину. Он впитывал знания — ровно столько, сколько требовала программа. Иногда чуть больше, чтобы блеснуть. Блеснув, забывал.
Он полюбил футбол. Наверное, за то же самое — за пространство, за быстрый упругий воздух, пробирающий вихры. Волосы промокали и кудрявились, как раньше. Сделав уроки, шел во двор колотить мячом в осыпающуюся стену. Мать боялась, что он станет футболистом. Отдала его на аккордеон; Москвич легко забегал пальцами по клавишам; когда приходили гости, исполнял Андижанскую польку. Мать была довольна, хотя футбол остался, и Москвич возвращался таким же потным, а стирать кому? Попыталась заставить его постирать. Он ее просто не понял. Посмотрел, и она замолчала.
Дома он вообще сжимался. Как пружина. На родителей, бабушку, двух младших сестер почти не обращал внимания. Семья мешалась под ногами, как сдутый мяч, который не удавалось метким пасом послать куда-нибудь. Дома делал уроки, играл в ашички (“Опять эти кости!” — морщилась мать), смотрел с отцом футбол.
Или на час запирался в ванной. “Онанирует”, — предполагал отец. “Ты что!.. Он не такой”. — Защищала мать, ревниво прислушиваясь к шуму воды. “Они все в этом возрасте”. — Улыбался отец.
Отец был не прав. Москвич просто стоял под водой, ловил одиночество. Выходил, оставляя мокрые, размера уже сорокового, следы; падал на кровать, засыпал.
В восьмом классе его как отличника выбрали в комитет комсомола. Через год — секретарем комитета. Школа была небольшой, освобожденного секретаря не полагалось.
Москвич воспринял новую обязанность легко, но без энтузиазма. Проявлять излишний энтузиазм в те годы уже считалось дурным тоном. Делай свое дело четко, с легкой дымкой усталости, как Вячеслав Тихонов в роли Штирлица.
И он делал свое дело. Собирал взносы, проводил собрания, помогал школьной футбольной команде, играл в ней. Летом ездил в трудовой лагерь собирать персики, честно мучился вместе со всеми поносом, в перерывах играл на аккордеоне “Битлов”. Заметив, что девчонки больше глядят на гитаристов, взял гитару и быстро проделал славный путь от трех блатных аккордов до Розенбаума и Strangers in the Night. Осенью, уже с гитарой, выезжал на хлопок; вернулся с чесоткой и тетрадкой стихов. И то, и другое прошло довольно скоро.