Год Барана. Макамы
Шрифт:
Поэтому мой совет: передай власть самому умному!”.
Понравился Ануширвану этот ответ, наградил он мудреца медною чашей.
Но прежде чем совету последовать, решил остальных мудрецов выслушать, может скажут что.
Выпустил второй мудрец стаю ворон из клетки, последил, как они над ним летают-каркают, утерся от помета и говорит:
“Ум — это хорошо. Только к чему он правителю, если у него есть советники? Глупость — еще лучше. Только к чему она правителю, если у него есть жены? А вот если правитель телом немощен, здоровьем слаб, долго на престоле
Поэтому мой совет: передай власть самому крепкому!!”.
Еще больше понравился Ануширвану этот ответ, наградил он мудреца серебряной чашей. Но, прежде чем совету последовать, решил остальных мудрецов выслушать, может, скажут что.
Третий мудрец покурил дурман-травы, запил маковым отваром, закусил мухомором и говорит:
“Ум и сила — это хорошо. Только для чего тебе, о Шах, умный или сильный преемник? Его же народ с тобой сравнивать будет! Если будет умный, скажут — о, наш новый Шах умнее прежнего, Ануширвана! Если будет сильный, скажут — о, наш новый Шах сильнее прежнего, Ануширвана! И только если дурак будет, тебе, Шах, опасаться нечего! Долго будет народ и ум твой, и силу с благоговением помнить и восхвалять!
Поэтому мой совет: передай власть самому глупому!!!”.
Совсем понравился Ануширвану этот ответ, наградил он мудреца золотой чашей. Так, думает, и поступлю! Только тут заметил еще одного мудреца, самого бедно одетого и неказистого... И решил из любопытства этого мудреца выслушать: что он-то посоветует?
А оборванец приволок барана, распорол ему брюхо и извлек печень, еще дымящуюся. Покрутил ее так и сяк. Присвистнул, ударил себя по лбу.
Ничего не говоря, обошел Ануширвана, подошел к нему со спины, опустился на колени, да и... сунул голову под шахский халат!
Что уж он там головой делал и как долго делал, о том в летописях не сказано. Только постепенно печать заботы на челе Ануширвана сошла, глубокие морщины разгладилась, а скорбно сжатые губы засверкали улыбкой. И когда закончил мудрец свое дело, поднял его Ануширван с колен, нарядил его в лучший свой халат и воскликнул:
“Вот моя шахская воля! Не передам я власть свою ни сыну умному, ни сыну сильному, ни сыну глупому. А передам ее вот этому великому мудрецу! Ибо он один правильно нас понял и вернул нам дух молодости и здоровья! Пусть он и остается с нами как наш наследник и ближайший советник, услаждая нас... своими советами! Мы его женим на нашей несравненной дочери, и после нашей смерти — да отдалит ее Творец! — пусть он и наследует нашу державу. А мудрецов, дававших нам ложные советы, мы повелеваем казнить!”
Сказано — сделано. В тот же день сыграли свадьбу четвертого мудреца с шахской дочерью. Правда, шахиня, увидев жениха, была, говорят, разочарована его внешним видом и даже пыталась выброситься из окна. Но потом, видно, мудрец и ей как-то смог угодить, так что стали они жить-поживать и добра наживать. А трех глупых мудрецов по случаю свадьбы помиловали, заменив казнь пожизненным заключением: пусть живут-поживают!
И правил еще Ануширван долго-долго, почти не страдая ни от болезней, ни от старости.
“Что ты там пишешь?” — Москвич смотрел на друга.
“Да... сказку одну”.
Куч бросил синюю потрепанную тетрадь в сторону, где валялась его сумка. Содрал с себя майку, рухнул на мат, уперся в тренажер, заработал.
На себя, от себя. На себя...
Москвич лежал рядом, выполнял “мостик”. Упражнение на накачку мышц объекта, на последнем медосмотре... сказали... Оторвать таз от пола — опустить. Оторвать — опустить. Восемьдесят пять! Восемьдесят шесть! Если б не дыхалка, он бы спросил, что за сказки... восемьдесят семь... пишет...
“Представляешь, — Москвич перестал двигать, присел, — они мне его циркулем каким-то измеряли!”
“Слушай! — Куч выпустил рычаг; груз на тренажере пару раз еще опустился-поднялся. — Что ты все из-за этого психуешь?”
Груз опустился и затих.
“Я — психую?”
Они были одни в зале. Москвич остался “подкачать ягодицепсы”; Кучкар — за компанию.
“Я не психую, Куч. — Москвич стал разглядывать носок кроссовка, купленного на горкомовскую стипешку. — В футбол редко играю. В этом дело”.
“Только честно, ты во все это веришь?”
“Во что?”
“В то, что нам пропихивают”.
“А ты?”
“Ты о себе скажи”.
“Что — о себе? Делаю вообще-то то же, что и ты”.
“Я круглые сутки о своей заднице не думаю”.
“Ну да, ну да, о ней твои мама с папой думают. Ты же номенклатурный, они тебе и так теплое местечко...”
“Заткнись”.
“Сам начал...”
Куч поднялся, вернулся к тренажеру. На себя — от себя. На себя — от себя. Кроссовками упирается, классные кроссовки, отец, наверное, из загранки привез.
“Я... да... — Куч тянул на себя рычаг, груз поднимался и опускался. — Только из-за них... родителей... а так бы послал все это!”
“Подожди, они что у тебя — знают?!”
“Знают. У них там наверху сейчас... бардак. Комиссия из Москвы, нового секретаря привезли. Всех трясут, отца вызывали. Вот они на меня и насели, оба... Давай, давай, надежный кусок хлеба в жизни будет...”
“Ты что, серьезно?”
Москвич присвистнул. Снова посмотрел на фирменные кроссовки Куча.
“Куч!”
“Что...”
“А тебе ведь самому нравится!”
“Что?”
“Что-что. Ты же Лаврику весь его объект... Потом весь красный, как рак, сидел”.
И отскочил, ожидая удара.
Куч лежал спокойно. Большой, выше Москвича на голову, немного беззащитный, как все сильные люди.
Москвич приблизился.
“Куч...”
“Сука Лаврик! У самого язык, как жеваная тряпка...”
“Ну, он не хотел рассказывать...”
“Сука. Пожалел его. Из жалости, понимаешь? Достоевского как назло вечером начитался. Униженные и эти... Мне его давно жалко было, что мать у него уборщица. Мы же раньше с ним в одной школе, мы его еще... Потом они в другой район, там он отличник, олимпиадник... Когда нам эту жеребьевку устроили, практика... Ты с кем был, с Фарой?”