Год беспощадного солнца
Шрифт:
Из путешествия в мир прекрасного Барсук вернулся злее черта. Через полторы недели Еврофонд выделил полтора миллиона швейцарских франков, и еще через неделю из Женевы прибыло настоящее чудо, сверкающее никелем и вороненой сталью – полное, под ключ, оборудование для морга. Осталось только собрать.
Теперь у каждого клиента свой нумерованный пенал с автономным охлаждением, исчез неистребимый запах формалина, смешанный с метаном – трупным газом, каждый сотрудник ПАО получил индивидуальный шкафчик со своим душем и туалетом, а для всех на десерт Фонд прислал самую настоящую сауну, из которой все работники ПАО, включая Большую Берту, по субботам не вылезали с девяти утра до семи вечера. Специально для таких суббот Мышкин за свои покупал два ящика пива, а Клементьева готовила двойную порцию буженины.
– Ну как? – спросил главврач. – Доволен?
И Дмитрий Евграфович чистосердечно признался:
– Я просто счастлив. Теперь и у нас, как у людей.
– Иди и работай еще лучше.Оглядевшись еще раз, Мышкин направился в угол, где на полу лежал обычный сосновый гроб из некрашеных досок. Гроб был заколочен, но сбоку зияла дыра, в которую могла бы пролезть кошка. Только там была не кошка. Дмитрий Евграфович ударил ногой по гробу. Оттуда послышалась возня и злобное шипение. В гробу жил ручной африканский питон. Притащил его с полгода назад Литвак. «Хоть
А на секционном столе Мышкина лежал свежий труп – старуха, исхудавшая так, что кожа на желтоватом теле обвисла складками. Лицо – в черноморском загаре, нос даже облупился: последствия лучевой терапии. Казалось, что голова одного человека приделана к туловищу другого.
Мышкин не торопясь взял большой секционный нож, сбалансировал его в руке, медленно поднял, чтобы вскрыть труп своим знаменитым приемом – секундным взмахом от гортани до лобка, чему каждый раз, будто впервые, восторгался Клюкин.
– Эй-эй! Стой! Дима, остановись! Стой – кому говорю! Не режь!
Нож остановился. К Мышкину спешил Литвак, отгребая в сторону воздух правой рукой.
– Не вскрывай! – крикнул он.
– Ты чего, Жень? – удивился Мышкин. – Что с тобой?
– Это с тобой сейчас что будет! Отставить вскрытие!
– С какой стати? Совсем уже окосел?
– Есть требование – не вскрывать.
– Кто потребовал?
– Кто-кто!.. Я, по-твоему? – возмутился Литвак. – Кто еще может потребовать?
– Родственники, что ли? – Мышкин опустил руку с ножом.
– А ты думал?
– Что-то они зачастили в последнее время, эти родственники… – проворчал Мышкин. – Так и на науку ничего не наскребешь… – положил нож на стол и взял историю болезни.
Так-с, Салье Марина Евгеньевна, 77 полных лет, обширная опухоль головного мозга, левая височная доля, с метастазами в молочные железы и паховые лимфатические узлы, которые при поступлении пациентки не просматривались. «Значит, проросли уже в клинике, – отметил Мышкин. – Быстро дело пошло…» А вот еще метастазы – в грудной отдел спинного мозга. «Ну-ка, глянем еще раз, какой ты к нам пришла…»
Прочитав предварительный диагноз, Мышкин с неодобрением покачал головой: поступила в приемный покой явно неоперабельной. Основные назначения: лучевая терапия («Мертвому припарки!» – хмыкнул Мышкин) и цитоплазмид, максимальная концентрация, капельницей каждые два часа непрерывно. То есть двенадцать раз в сутки, в том числе и ночью.
Он дошел до эпикриза и вдруг отшвырнул историю болезни и крепко выругался.
История полетела прямо в лицо Клементьевой, но Большая Берта с кошачьей ловкостью успела поймать ее в воздухе.
– Извини, Даниловна, – буркнул Мышкин. – Ей-богу, не хотел.
– А что там? – деликатно спросила она.
– Смерть!.. – голос Дмитрия Евграфовича зазвенел. – Смерть, понимаете ли, наступила от внезапной остановки сердца! А? Как тебе нравится?
– И что? – пожала плечами Клементьева. – Сплошь и рядом.
– Так ведь в реанимации! – заорал Мышкин. – В реанимации, дубина ты стоеросовая!
– Да уж… действительно, свинство, – торопливо согласилась Большая Берта.
Сердце старухи остановилось в том отделении клиники, где оно не должно останавливаться вообще. Для того и реанимация и реаниматоры, чтобы не давать жизни исчезнуть при любых обстоятельствах. Даже когда умирает головной мозг и пациент не более чем живой труп, нынешний реаниматор и в обычной больнице может без труда поддерживать жизнь тела неделями, а то и месяцами.
Большая Берта была права – смерти в реанимации и раньше всегда бывали. Но Мышкин все равно при каждом таком случае приходил в ярость и даже пообещал однажды, что внезапно остановит сердце главному реаниматологу Писаревскому – пусть попробует, каково это.
– Ненавижу дилетантов в любом деле! – повторял он. – Даже дворник должен быть профессионалом. А Писаревский – тем более. Хуже дворника, скотина.
Робко глядя в глаза шефа, Клементьева тихо сказала:
– Мне всегда больно смотреть, как вы расстраиваетесь. Вы же сами говорили: если ничего нельзя сделать, надо ничего не делать. И не жечь понапрасну нервы и сердце.
– Где-то я это уже слышал… Где-то за обедом. Какой-то дефект во мне есть, наверное. Дефективный у тебя шеф, Татьяна! – усмехнулся он. – А?
– Да уж не без того, – бесстрашно согласилась Большая Берта.
– Что?! – взревел Дмитрий Евграфович. – Повтори, что сказала?
– Я всего лишь повторила вашу мысль, – отпарировала Клементьева.
– Ну, так повтори еще раз! – угрожающе приказал заведующий.
– С удовольствием! Если нормальный человек попадает в банду сумасшедших, то сумасшедшим, сиречь дефективным, всегда будет считаться он. Но если он хочет жить, продолжать работу над докторской и изучать дальше сосудистые патологии головного мозга, ему не следует устраивать ежедневный цирк: подчеркивать свои достоинства, которые в системе сумасшедших и негодяев являются недостатками. И, кроме того, скромность надо иметь.
Потрясенный не столько глубиной мысли Большой Берты, сколько ее неслыханной смелостью, Дмитрий Евграфович принялся яростно протирать очки и минут через пять поинтересовался уже вполне миролюбиво:
– Значит, ты считаешь, что я должен быть хамелеоном? Никогда не поверю, что ты такая безнравственная! Кого же я пригрел на своей груди?! Нет, это конец… – он больно рухнул в свое деревянное вольтеровское кресло.
Большая Берта отложила работу.
– Вы, наверное, знаете, что дед мой был фронтовиком …
– Какой еще, к черту, дед?! Откуда ты деда выкопала? Отвечай на вопрос начальника!
– Я и отвечаю, только вы не даете. Девчонкой спросила: «У тебя столько орденов, значит, очень храбрый. Что такое быть храбрым? Первым идти в атаку? Не бояться смерти?» И до сих пор помню, что дедушка ответил. Как раз ваш случай.
– Ну-ну, просвети…
– Не смерти надо не бояться, а любить жизнь – первое.
– Второе?
– Не подставлять голову под пулю противника, а думать, как первым в него попасть. Вот так. Очень просто.
– И все? – удивился Дмитрий Евграфович. – Столько патетики – и все?
– Вам недостаточно?
– Какое это имеет отношение к моей оценке работы отделения реанимации Успенской онкологической клиники? Очень дорогой, между прочим. И не бесплатной.
Она огляделась: Литвак бросил вскрывать азиата и ушел, конечно, выпить без свидетелей. Клюкина тоже не было. Наклонившись к Мышкину, Клементьева произнесла вполголоса:
– Скажу, но только в первый и последний раз в моей жизни… Вас уважают здесь, Дмитрий Евграфович, очень многие даже любят, а есть и такие, кто ненавидит. Их тоже немало. Они только и ждут, чтоб вы оступились или сделали ошибку.
– Кто ненавидит? Имена, клички, явочные адреса?
Клементьева отрицательно покачала головой.
– Этого я вам никогда не скажу. Сами должны знать. Кстати, у меня к вам две личные просьбы. Можно? Исполните?
– Ну, валяй! – великодушно предложил Мышкин.
– Не надо больше разговоров, где попало, о преступной платной медицине и гуманной бесплатной – очень вас прошу… Разговоры-то пустые, согласитесь. За ними – ничего, только себя взвинчиваете и окружающих раздражаете. Причем, не только врагов, а и друзей тоже. Все давно знают, что такое платная медицина и в чем она заинтересована. Вот вчера по телевизору слушала я доктора Рошаля [5] …
– Ну да: «Национальный герой России», «Детский доктор всего мира», «Звезда Европы», «Человек десятилетия»!.. Из Голливуда, что ли, выскочил?
– А, по-моему, нормальный и порядочный человек. Оттого кремляди его ненавидят. Вы все-таки послушайте, что он про платную медицину.
– Что ее у нас мало! Надо еще больше. Угадал?
– Совсем неправда! Платной медицины не должно быть вообще! Вообще, понимаете? Для всех медицина одинаково бесплатная и одинаково доступная. Другое дело, если кто хочет, платить за отдельную палату, ковры на стене, кино с системой долби, устрицы в шампанском. Но помощь и лечение все должны получать одинаково. То есть, бедные не меньше, чем богачи. Разве он неправ?
– М-м-м…Резон, может, и есть… – неохотно согласился Мышкин. – Точнее, да, пожалуй, он прав… Вернее, мысль толковая. Еще, точнее, он абсолютно прав. А дальше?
– Вот он там ближе к власти, пусть и говорит, пусть выступает, может, добьется чего-то от двуглавого президента. А здесь не надо подставлять голову. Топор всегда на нее найдется. У меня личная шкурная заинтересованность. Я не хочу, чтоб у нас был другой заведующий. И Толя не хочет. И многие врачи. Вы бы о нас подумали, нас бы пожалели!– Хорошо! Пожалею, – пообещал Мышкин. – Ну, все – заканчиваем треп, работать надо! – строго сказал он. – Что там у нас?.. Дай-ка мне снова историю этой мадам…
Трупные пятна на теле старухи росли на глазах – проклятая жара. Вставные челюсти, конечно, вынуты заблаговременно – рот у нее ввалился, синие губы втянуты. Седые космы свалялись; груди, тощие, сморщенные и длинные, как у козы, свисали по обеим сторонам исхудавшего, но все еще рыхлого тела. Дмитрий Евграфович ясно видел, что до смерти, а еще вернее, до болезни у нее было круглое мясистое лицо – теперь рак сожрал его.
На яремной вене старухи Мышкин увидел почти незаметную черную точку – след шприца. Что-то вливали ей буквально перед самой смертью. Что? В истории не отмечено. Да и Бог с ней – какая разница, потел больной Иванов перед смертью или нет. Хотя некоторые врачи считают, что это было очень хорошо и полезно для мертвого Иванова.
Уже собравшись уйти в свой кабинет, Дмитрий Евграфович вдруг почувствовал в себе легкую вибрацию, похожее на тихое гуденье жильной струны. Это ощущение он называл внутренним голосом и очень серьезно к нему относился – настолько серьезно, что даже общался с ним, как с реальным существом. Голос на что-то намекнул, и, вернувшись к старухе, Мышкин осознал, наконец, что это – не простая покойница, что он ее знает, вот только откуда? Болезнь, конечно, изменила ее до неузнаваемости.
Струна загудела сильнее, и он понял. Это же та самая Салье! Когда-то широко известная в городе и далеко за его пределами неистовая демократка, которая едва не посадила в тюрьму бывшего мэра Питера Собчака и будущего президента России Путина.
Ее называли «бабушкой русской демократии» по аналогии с эсеркой Брешко-Брешковской – ту звали «бабушкой русской революции». Да, подумал Мышкин, ведь история России могла пойти совсем в другую сторону, если бы депутат первого демократического Ленсовета, избранного единственный раз по-честному, Салье Марина Евгеньевна тогда довела дело до конца. Она широко замахнулась: собрала специальную комиссию Ленсовета и расследовала делишки первого и последнего мэра города Питера и его первого зама.
Мышкин стал вспоминать.
Конец 80-х. Дворцовая площадь. Здесь собралось несколько тысяч горожан, ополоумевших и пьяных от новенькой, вчера немыслимой, свободы публичного слова. На высокой деревянной трибуне перед Зимним дворцом – Салье. По-старчески полная, широкое крупное мужицкое лицо, седые лохмы развеваются на революционном ветру – вихри враждебные и все тут! Бабушка русской демократии бросает в толпу слова, полные ненависти к советской власти, они хрипло вырываются из двух черных, огромных, как книжные шкафы, громкоговорителей и накрывают сверху Дворцовую площадь. На каждое проклятие толпа отзывается торжествующим ревом. Салье указывает на крышу Зимнего дворца. Там развевается красный флаг. Его приказал установить в марте 1917 года министр юстиции Временного правительства Керенский.
– Сорвать красную коммунистическую тряпку! – кричит Салье.
– Сорвать! – ревет толпа. – Сорвать! Ура! Долой КПСС!
Большинство митингующих, да, пожалуй, все, и сообразить тогда не могли, какую свободу они себе готовят. Уже через полгода-год над ними, как и над большей частью простого, бесхитростного и доверчивого русского населения нависнет реальная угроза голода: демократический Ленсовет уничтожит систему продовольственного снабжения города. Снова, как в войну, появятся продовольственные карточки на хлеб, крупы, масло, мясо… На водку – отдельные. Две бутылки в месяц на человека.
Продуктов все равно не хватало. Мяса исчезло совсем, хотя до прихода демократов в городе было две трети своего, из совхозов Ленобласти. Теперь вместо мяса предлагалась заграничная тушенка. Консервы, многократно просроченные, предназначенные для помойки, пришли из стратегических запасов НАТО.
Тогда же у демократов стали складываться первые миллионные состояния. Когда в голодающий город пошла из-за границы бесплатная гуманитарная помощь, самые шустрые депутаты попросту захватывали консервы фурами и пускали в продажу без карточек. Это примитивное воровство они называли коммерцией.
Начало девяностых… Салье в телевизоре. Она добровольно возлагает на себя обязанности главного продснабженца города. Обещает беспощадно пресечь воровство и спекуляцию продуктами. Но к процессу подключилась только что созданная мэрия, и воровство увеличилось в несколько раз. В отличие от мэрских, сама Салье и ее немногочисленные соратники и друзья, не украли ни копейки.
А вот Салье в Мариинском дворце, на трибуне уже Петросовета. Перед ней гора бумаг – результаты депутатского расследования. Она обвиняет лично мэра Собчака и его первого зама Путина в неслыханных кражах, в контрабанде редкоземельными металлами, в превышении полномочий… Салье требует отставки Собчака и Путина и их ареста. И обещает, что все мэрское ворьё очень скоро окажется за решеткой.
Но это ее обещание, как и все другие, осталось пустыми словами. Собчак бежал за границу, прямо из-под ареста, а Путин совершенно некстати сделался президентом всей России. И тогда Салье бесследно исчезла.
Больше десяти лет о ней не было ни слуху, ни духу. Нет, слухи ходили, вспомнил Мышкин. Говорили, что спецслужбы сработали, как всегда, безупречно. И от Салье даже пепла не осталось. Конечно, врали. Единственное, что позволял себе Путин, расправляясь с личными врагами, – сажать их пожизненно.