Год жизни. Дороги, которые мы выбираем. Свет далекой звезды
Шрифт:
— Сами знаете, — замявшись и вполголоса отвечал Федунов, — тем, что машина доставляет…
— Позор! — сквозь зубы процедил Крамов.
Потом он полез в карман, достал деньги и, протягивая Федунову сторублевку, сказал:
— Вот запомни, Андрей: самое гнусное чувство — это равнодушие к людям. А люди на Севере особые, и подход к ним нужен особый… Купишь в поселке курицу, — бросил он Федунову.
Николай Николаевич снова нахмурил брови и замолчал. Мне показалось, что он думает о том, как еще трудно здесь жить и работать людям,
— К здешним людям нужен особый подход, — продолжал Крамов, раскурив трубку, — За человеческое отношение к ним они не только гору, всю землю проткнут — от Северного до Южного полюса…
Я с большим вниманием слушал Николая Николаевича. Еще несколько минут назад мне хотелось спросить его: почему так много пьют здесь люди? Почему неодолимо влечет их к себе эта пропахшая сивухой, сырая, темная «шайба»? Почему так плохо живут люди в бараке?
Но сейчас мне показалось бестактным задавать эти вопросы человеку, так сильно болеющему за людские нужды, так остро чувствующему и понимающему людей.
Дальняя, заполярная стройка, первые, трудные недели работы, многое еще не организовано, не налажено как следует…
Я спросил Николая Николаевича, велика ли в комбинате партийная организация и много ли коммунистов у него на участке. Задавая этот вопрос, я сказал себе, что надо незамедлительно, в ближайшие же дни, стать на партийный учет.
— В отрыве мы от организации, надо прямо сказать, — заметил Крамов. — До комбината восемь километров, а зимой они на всю полсотню потянут. У меня на участке только один коммунист — я сам. А ты член партии?
— Кандидат, — ответил я.
— Ну, зайдешь в комбинат к Сизову, станешь на учет.
На крыльце домика я увидел невысокого, полного человека. Он был немолод, лет пятидесяти; на одутловатом, нездорово-бледном лице его лежала сетка тонких красных прожилок.
— Вы меня вызывали? — спросил этот человек Николая Николаевича.
— Да, товарищ Хомяков, еще вчера. Пройдите в комнату.
Я понял, что предстоит деловой разговор, и, чтобы не метать ему, сказал:
— Я погуляю немного, Николай Николаевич.
Крамов не возражал. Он прошел в дом следом за Хомяковым, а я двинулся по краю площадки к горе, размышляя о всем виденном и слышанном за этот день.
Фигура Николая Николаевича Крамова стояла передо мною во весь рост. Он представлялся мне в военной форме, таким, как был снят на фотокарточке. Я видел его в кругу солдат, слушающих своего командира, не сводящих с него глаз, видел, как он поднимает людей в бой, в атаку. Я не знал, за какой подвиг вручил ему награду генерал, но подвиг этот, конечно, был замечательный, героический…
«Вот таким и должен быть друг, старший товарищ, учитель, — говорил я себе, — Такому хочется подражать, для такого ничего не пожалеешь!»
Когда я возвращался, из раздумья меня вывел резкий голос Крамова, доносящийся из открытого окна.
— Вы тряпка, вы совершенная тряпка! — громко и раздельно говорил Николай Николаевич. — Вас недаром сняли с Карамского туннеля. Не оправдывайтесь! Если вы еще раз позволите себе сделать что-либо подобное, разговор будет иной. Поняли?
Я остановился. Войти в такой момент в комнату было бы просто бестактно.
Тихий и робкий голос ответил:
— Это больше не повторится, Николай Николаевич, даю вам слово…
— У вас не может быть твердого слова, — прервал его Крамов, — вы тряпка! И поймите: этот туннель — ваше последнее прибежище. Идите, Хомяков!
Я поспешно завернул за угол дома, чтобы не встретиться с Хомяковым, и вошел в комнату только после того, как хлопнула наружная дверь.
Крамов, заложив руки в карманы и попыхивая трубкой, ходил по комнате из угла в угол. Он внимательно поглядел на меня.
Не знаю, может быть, по моим глазам он угадал, что я слышал часть его разговора с Хомяковым, во всяком случае он спросил напрямик:
— Небось слышал разговор по душам?
— Кто он, этот человек? — спросил я в свою очередь.
— Хомяков, сменный инженер. Странная штука человеческая судьба! Мы, конечно, не фаталисты, рок и прочая мистика нам не ко двору, но есть все же что-то неотвратимое в судьбах иных штрафников.
— Вы имеете в виду этого Хомякова?
— Именно его. — Николай Николаевич склонился над столом, над пепельницей, и стал выковыривать спичкой остатки табака из трубки. — Когда-то этот Хомяков был большим человеком, начальником строительства. Проморгал, произошла авария с жертвами. Его судили, дали условный срок… И вот уже давно кончился этот срок, а человек все время чувствует себя свободным только «до поры до времени». И ничего путного из него уже не получится. Для чего-то он еще пригоден, конечно, но не для большого…
Мне захотелось возразить ему.
— Разве нет случаев, Николай Николаевич, — неуверенно начал я, — когда человек, как вы сказали, проштрафившийся, исправляется, обретает силу, снова идет на подъем?
Крамов поднял голову, выбил трубку о ладонь и ответил:
— Мы должны всеми силами стремиться к этому, помогать таким людям. Сила нашего общества столь велика, воздействие коллектива настолько сильно…
Он замолчал, потеряв нить своих размышлений. Потом, словно перескочив через какие-то в мыслях произнесенные фразы, продолжал:
— И все же такой человек похож на… вазу с трещиной. И ставить такую вазу приходится уже не на виду, а в сторонке и трещиной к стене. Вот почему надо бережно относиться к человеку с трещинкой, помочь ему, убедить, а иногда и встряхнуть, как я этого Хомякова, чтобы он очнулся, нашел самого себя…
«Да, Крамов прав, — подумал я. — Иногда человеку не хватает воли, веры, чтобы оправиться от поражений или вины…» Я что-то хотел сказать Николаю Николаевичу в этом смысле, но послышался настойчивый стук в дверь.