Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:
Ведь студент-медик не пользуется привилегиями, как теологи. Прослушать курс хирургии ему не удается, потому что лекции стоят 10 рейхсталеров в год. За право присутствовать при родах надо уплатить два гульдена, за акушерскую практику — семь, плюс еще «оплата медикаментов, которые могут понадобиться роженице». У него нет денег на книги («Если бы я мог купить хотя бы только эркслебенский краткий курс физики». «Теперь мне не хватает некоторых нужных, как Библия теологам, книг, но где взять денег?» «Потому я в девять часов пошел в коллегию, чтобы выручить деньги… за книгу, которую покупал в Лейпциге трижды, в Гофе один раз и в Эрлангене один раз за 2,45, и теперь снова должен ее продать»). Но полную безнадежность он испытывает оттого, что у него никогда не будет достаточно денег, чтобы оплатить защиту диссертации.
Он постоянно убеждает себя, что тот университет, который он сейчас посещает, самый дорогой, и спасается бегством в новый. Чтобы заработать, он, голодая, харкая кровью, днями и ночами пишет две книги («О множественности элементов», «О свете, огне и тепле»), и один берлинский издатель их публикует, но мизерный гонорар тоже не может улучшить его положения. Он строит фантастические планы, как выбраться из нужды: хочет стать монахом, отправиться в Ост-Индию, завербоваться в солдаты. Когда болезнь и отчаяние угрожают ему безумием, он внезапно срывается с места и каждый раз превозносит целебное действие путешествий. Из Лейпцига он отправляется — всегда пешком — в Потсдам и Берлин, в Цейц и Йену, через Гарц в Вольфенбюттель, Брауншвейг, Гельмштедт, Магдебург, Дессау, Геру, Дрезден, Прагу, из Эрлангена через Бамберг и Готу в Гёттинген, оттуда в Кассель, Франкфурт, Майнц, Корвей, Пирмонт, Гамельн, Детмольд, Падерборн — в любое время года — и шлет друзьям поразительно интересные историко-культурные описания, в. которых отчитывается за каждый истраченный на питание и жилье грош.
Чтобы увидеть прекрасных дочерей французов, живших в Потсдаме, он по воскресеньям ходит в их церковь, где «проповедовали по-французски, а я слушал и ничего не понимал, потому что у меня плохой слух, но хорошее зрение».
Однажды под Берлином он в деревенском доме увидел, как делают колбасу, которую ему предлагают есть, и аппетит у него не пропадает лишь потому, что он слишком голоден. «И все-таки на поданный сперва суп я едва мог смотреть, не говоря уже — жрать его. В комнате были две большие кошки, и одна из них, когда я ел, достала кусок вонючих кишок, лежавших в тазу, сожрала немного и, как только подошла служанка, бросилась бежать, потянув за собой через комнату все внутренности; служанка отбила их, бросила в таз, и тот, кто придет после меня, наверняка должен будет это жрать».
Из Йены он сообщает о студенческом обычае, который потом распространится на все немецкие высшие школы: «Когда студенты с чем-нибудь согласны, они топают ногами, когда не согласны — шаркают ногами».
Разговоры саксонских инвалидов в трактире в Барби интересуют его больше, чем «двадцать лекций наилучших профессоров», и, когда сюда заявляется итальянец, который выдает себя за химика и показывает «всякие фокусы с фосфором», Герман называет себя алхимиком. «В конце концов мы заговорили по-латыни, и, как потом выяснилось, он был беглым студентом из католических краев».
Меняя в который раз университет, он так описывает свой уход: «В воскресенье… утром в пять часов я вышел из Эрланга, как Дон Кихот. Коричневый жилет и брюки, которые до сих пор мода запрещала мне носить, белый сюртук, носить который я стыдился уже в Гофе, в правом кармане грифельная доска, бумага (это письмо — часть ее), записи, план вместе с необходимыми выписками о Гёттингене, носовой платок, красные перчатки, в левом кармане ботинки со шнурками, коробка сургуча, печать, гребенка, бритва etc., под левой рукой зонт — больше для того, чтобы спрятать в нем узел с одним носовым платком, двумя рубашками, галстуком, парой носков и ночным колпаком, чем самому прятаться от дождя…» Пьяные подмастерья, поющие, меняя в зависимости от настроения мотив: «Это, это, это и это, это тягостный конец» (чем поставляют исследователям народных песен старейший вариант этой песни), и «католические фигурки» на дороге, изображающие ужасные страдания «превосходного человека и правдолюбивого мужа», утешают бедного студента в его собственной участи.
В Берлине он присутствует при казни вора и с трудом скрывает свое потрясение. Хотя он и утверждает, что испытывал интерес медика к телу, подвергнутому колесованию,
Эта вторая поездка в Берлин интересна еще и тем, что дает представление об отношениях между издателем и автором, — отношениях, основанных на полном произволе. Ведь Герман едет в Берлин, чтобы выколотить у издателя Декера гонорар за свою вторую книгу, едет на сей раз из Лейпциг-Ойтрича, в почтовой карете, правда безбилетным пассажиром, то есть платя самому кучеру полцены. (Официальная стоимость проезда из Лейпцига в Берлин летом — 3 талера 23 гроша, зимой — 4 талера 10 грошей.) Хотя оба при этом многим рискуют (кучер — заключением в крепость, пассажир — 10 рейхсталерами), этот обман почты — дело общепринятое. В карете, доставляющей Германа в Берлин, едут три настоящих пассажира и семь безбилетных. Когда дорога идет в гору, безбилетники выходят первыми. Выезжает Герман в субботу вечером, прибывает на место в понедельник в полдень — на полдня раньше срока благодаря хорошей погоде.
Во вторник он спешит на квартиру и в контору Декера на Брюдерштрассе, но застает там лишь бухгалтера, который-де ничего не знает. Господин Декер, должно быть, в саду около Хольцмаркта. Там он действительно его находит, тот много говорит о своей поездке в Швейцарию, но ничего — о гонораре Германа. Пусть он в одиннадцать часов придет к нему на квартиру. Он приходит, но Декера опять нет дома: тот в гостях, а на следующий день уезжает в деревню. Когда Герман настаивает на встрече вечером, ему назначают прийти в шесть часов вечера; Декера он не застает, зато для него есть письмо, в котором ему предлагается мизерный гонорар — в противном случае он может забрать свою рукопись. Получив аванс, едва, покрывающий дорожные расходы, бедный автор в конце концов уезжает, «в высшей степени раздосадованный», как он пишет, на самом же деле — в отчаянии.
«Я мечтаю стать когда-нибудь полезным миру и близким, но теперь, когда мне надо накопить знаний и заложить основу всему, мне помогают так плохо, что я едва могу просуществовать», — жалуется он, но и обвиняет, обнаруживая более глубокое понимание дел: «Годись я в солдаты, я бы продался какому-нибудь князю, чьим подданным не являюсь, иначе пришлось бы стать им бесплатно, и повернулся бы спиной к стране, где мои бедные родители помогают умножать доходы, за счет которых самые богатые, свободные от налогов сынки чиновников получают самые большие блага». «Кто накормит меня, кто вознаградит меня за все телесные и душевные муки, что я претерпел ради блага других?.. Я не могу изучать даже того, что помогло бы мне спасти людей от чумы, подвергая себя опасности заболеть ею… И пусть я буду дитя природы, которое беспрепятственно может жрать желуди и корни, лишь бы мне дана была свобода да небо, естественной красотой которого я мог бы любоваться».
Это он написал в 1788 году. Можно себе представить, как должна была всколыхнуть его через год революция во Франции. Но в его письмах о ней ни слова. Переворот, о котором он пишет, должен произойти… в философии. Под впечатлением лекций по физике великого Лихтенберга он надеется на полную перемену в философии. Все предрассудки стариков должны быть отменены, все веками боготворимые авторитеты — свергнуты, для того чтобы возникла подлинно «гетеродоксальная и непреложная философия», опирающаяся на «знание природы и ее законов».
Разработать свои мысли об «изгнании всех других философий в адскую пропасть» и концепцию «истинной, чистой, полезной философии» он подробнее уже не может. Запись в книге смертей гёттингенской церкви св. Иоганна гласит: «Иоганн Бернгард Герман, Studiosus Medicinae из Гофа, в Байройте, умер 3 февраля 1790 года от подагры и кровотечения, в возрасте 29 лет, похоронен 5 февраля 1790».
Полутора годами раньше он писал Рихтеру: «Я и ты — два гения, это доказывает наша одинаковая жалкая судьба», но относительно «одинаковой судьбы» он оказался не прав. В то время как он исчез безымянным, его друг достиг всего, что наметил. Чтя память великих, мы должны иной раз со скорбью помянуть и тех, кому неблагоприятные обстоятельства помешали осуществить свои добрые задатки, кто унес в могилу несозревший протест, сформировавшиеся идеи, но кто стойкостью своей способствовал тому, чтобы великие стали великими.