Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:
Но множеству бедняков, которые не могут стать ни героями, ни художниками, угнетенным, «связанным людям», имеющим, правда, хорошие плавники, но лишенным права плавать, потому что «от имени рыб» плавает их тюрьма — «рыбный садок государства», постоянная армия государственных рабов и писцов, раков в раковых силках, которым «крапива сохраняет свежесть», — им по силам, конечно, только второй путь, и идиллии его указывают. Но в описании этого пути явственно слышится ирония, как например, в героическом пафосе фразы: «Удастся мне это — значит, я своей книгой воспитаю для грядущего мужчин, которые умеют наслаждаться всем: и теплом своей комнатушки, и теплом своего ночного колпака…» — слова эти превращают предисловие к истории предовольного учителя Фиксляйна в предостережение от того умения жить, которое он прославляет.
В печальной веселости этих историй наряду с любовью, сочувствием и пониманием постоянно звучит и пессимизм: если я не могу выбраться из этого ничтожного
18
ПОЗЕЛЕНЕВШИЙ ТРУП В НОЧИ
«Первые звуки, которые воспринял его слух и которые дошли до его сознания, были проклятья и ругань нерасторжимо связанных узами супружества родителей. Хотя у него были и отец и мать, он уже в ранней юности был покинут ими… На восьмом году жизни он тяжко заболел. Его считали безнадежным, и он постоянно слышал, что о нем говорили, как о покойнике… Мать Антона сидела над ним и плакала, а отец дал ему два гроша. Так родители впервые выразили сострадание к нему. А больше ему вспомнить нечего… Когда в городе… горел дом, он очень испугался, но втайне желал, чтобы огонь погасили не сразу. В этом желании не было злорадства, его породило смутное предчувствие великих перемен, переселения народов и революций, когда все обретет другой вид и наступит конец однообразию».
Это строки из автобиографического романа «Антон Райзер», завоевавшего почетное место в немецкой литературе XVIII века психологическим и социологическим реализмом. Тоска по любви, бедность, боязнь привидений, голодные годы учения (разумеется, на факультете теологии) — всем этим отмечена молодость автора, который был подмастерьем шляпника, актером, домашним учителем, школьным учителем, журналистом, писателем и дошел до места профессора Берлинской Академии искусств, где учениками его стали, наряду с другими, Тик и Александр фон Гумбольдт. Влияние некоторых его произведений велико, но писал он недолго. В общей сложности — десять лет, за которые создано более пятидесяти крупных и небольших произведений: два романа, пьеса, стихи, масонские речи, учебники языка, поэтики, путевые очерки, письмовник, сочинения по мифологии и истории, эстетике, психологии, педагогике — и новый букварь; почти все написано торопливо — конечно, из-за постоянной нехватки денег, но и потому, что истерзанная, угнетенная душа выходца из самых низов вопиет о признании. Однако организм выдерживает недолго: он никогда не сможет оправиться от лишений в молодости, постоянно прихварывает, и вдруг — легочное кровотечение; два дня он в постели, а на третий — в тридцать шесть лет — все кончено, имя его забыто. Его звали Карл Филипп Мориц.
К заслугам этого человека в июне 1792 года (ровно за год до смерти) прибавляется еще одна: он открыл величие одного из великих писателей. Именно тогда до него дошел обернутый в черную клеенку пакет от незнакомца, присланный неведомо откуда, с толстой рукописью. Сопроводительное письмо требует от больного, замученного человека, чтобы он не только прочитал и оценил рукопись, но и нашел издателя. Ибо незнакомец не хочет доверить ее «духовным работорговцам» на книготорговой бирже. «Мне сладостно знать, что я посылаю ее сердцу, родственному тому, под которым его вынашивали и вскармливали». — И профессор Мориц принимается читать, приходит в восторг, не верит, что это написано начинающим. Отправителем значится некий господин Рихтер из Шварценбаха под Гофом, в Фогтланде. Мориц принимает это за обман, подозревает, что какая-нибудь знаменитость проверяет его критические способности, прибегнув к чужому почерку. «Я не понимаю, ведь это еще выше Гёте, это нечто совершенно новое», — говорит он (по свидетельству одного из его младших братьев), за два дня прочитывает всю рукопись, на третий читает вслух братьям сцену, где Густав (которого во избежание слишком раннего соприкосновения с безнравственностью общества воспитывают под землей) впервые ранним утром видит красоту мира: «И вот волны живого моря сомкнулись над Густавом, у него перехватило дыхание, ему ослепило взор, душа его была потрясена необозримым ликом природы. Но когда он стряхнул с себя первое оцепенение, отворил свою душу, открыл ее этим потокам жизни, когда ощутил тысячи рук, какими великая душа мироздания захватила его в свои объятия, когда разглядел, как колышется цветущая зелень, как вокруг него склоняются лилии… когда испугался горами громоздящихся на небе багрово-черных туч… когда увидел, что горы лежат на нашей земле, подобно новым землям, когда его окружила бесконечная жизнь, жизнь, летящая птицами среди облаков, жизнь, жужжащая у его ног, золотящаяся в листве, когда увидел, как ему кивают огромные деревья своими руками и главами… — тогда небо озарилось сиянием и за беглянкой-ночью, пылая, потянулся ее шлейф, а на краю земли покоилось солнце, подобное короне бога, скатившейся с божественного трона».
Не прошло и двух месяцев после получения пакета, как профессор Мориц написал незнакомцу: «Живи Вы на другом конце земли, меня не остановили бы и сто ураганов, чтобы добраться до Вас, я полечу в Ваши объятия!..
И позже, в июле, когда он познакомился и с приложенной повестью, он написал: «Тот, кто создал историю Вуца, бессмертен! Мы должны, нам необходимо как можно скорей увидеться! Для Вас раскрыто здесь больше сердец, чем Вы знаете и думаете!»
Он не только восхищается; узнав, в какой нищете живет автор, он действует, притом быстро. По достоверному рассказу его друга Клишинга, он все еще (в чем тоже сказывается родственность с Рихтером) «холостяк и девственник» — это в 35 лет! Но с недавнего времени он обручен. Имя невесты — Христиана Фредерика Мацдорф, она сестра одного берлинского издателя и книготорговца; когда знаменитый шурин расхваливает ему книгу новоявленного гения, он немедленно соглашается издать ее. Слова «это еще выше Гёте» примерно означают: вообще лучше всего написанного, ибо Мориц не только почитатель Гёте, но и его друг еще со времен Италии и, стало быть, знает, что говорит.
Следующее письмо Морица в Шварценбах сопровождается уже свертком с тридцатью дукатами. Еще семьдесят будут высланы после напечатания. В этот летний день кончилась жесточайшая нужда Рихтера. Племянник Шпацир называет самым прекрасным в жизни Жан-Поля вечер, когда тот побежал в Гоф, чтобы высыпать на колени бедствующей матери золотую благодать.
Целый год он, не прекращая ежедневной работы учителя, тяжко трудился над романом, занявшим 400 страниц. Все, что могли дать в качестве материала его жизнь, чувства, окружение, картины природы, друзья и враги, он, отстранив и возвысив поэтической фантазией, наделив более глубоким смыслом, внес в роман, перегрузив его при этом всякого рода загадками, которые никогда не будут разгаданы. Все кое-как связано нитью действия, часто запутанной, а то и невидимой. Теперь, поскольку автор решил поставить точку, не хватает предисловия (без которого, или даже которых, не обходится ни одна его книга) да заглавия.
Другу Кристиану Отто, своему первому читателю и критику, он предлагает на выбор следующие названия: «Порошок Маркграфа», «Высокая опера», «Эолова арфа», «Урны», «Мумии», «Микрокосмос», «Орион», «Сириус», «Вечерняя звезда», «Звездные картины», «Пастор подле виселицы», лучшим кажется следующее: «Незримая ложа, или Позеленевший труп в ночи без 9-го щелкунчика».
Жан-Поль здесь не так оригинален, как может показаться. Это мода. Например, преуспевающий писатель, сентиментальный моралист Иоганн Тимофеус Гермес в своем романе «Тот или иной Гермеон», который Рихтер прочитал годом раньше, так защищал свое название: «Наконец мне пришло в голову избрать самое непонятное название, ибо горе пишущему современнику, если его книга не бросается в глаза своим названием! Я видел в книжных лавках, как люди не раздумывая покупали „Гефестион“, „Горус“, „Парабомиус“ и „Мемнониум“ именно потому, что не знали, что это, собственно, значит». По такому же рецепту действовал и Фридрих Вильгельм фон Мейерн, чей роман об утопическом государстве сильно повлиял на фабулу «Геспера»; читатель этого романа тоже никогда не узнает, что означает название «Диа — На — Соре».
Рихтер написал другу, что он предлагает заглавия, не задумываясь, в сущности, что они должны означать, «хотя, когда займусь предисловием, я, может быть, и обнаружу, что я при этом думал, но я не успокоюсь, пока не найду такого заглавия, чтобы оно еще больше заставляло думать читателя». Потом он посылает другу набросок предисловия, в котором извиняется перед читателем за непонятное название. Но когда он написал предисловие, о названии в нем нет и речи. Пристегнутого щелкунчика (это его он, вероятно, подразумевает, когда говорит о том, что не знает, что это должно означать) он потом опускает. Исключает он из предисловия и предполагавшееся разъяснение замысла романа. Он полностью полагается на «немногих тайных естествоиспытателей», которые и без особого разъяснения поймут, «какой неожиданный удар готовится в нынешнем веке… этой книгой». Таких, кто это понял, было в самом деле немного. Но тем временем он начал уже следующий роман, в котором хочет «высказать кое-что по поводу трехдневной лихорадки мировой революции» и который будет называться не «Сириус», или «Орион», или «Вечерняя звезда», а «Геспер»: это вечерняя звезда, тоже Венера, а она, как известно, и утренняя звезда.
Одновременно с первым романом рождается и имя, под каким автор войдет в историю литературы. «Гренландские процессы» появились анонимно. Псевдоним, под которым он опубликовал в журналах «Избранные места из бумаг, дьявола» и сатирические сочинения — Ж. П. Ф. Газус, — не принес ему ни доброй, ни дурной славы. Для третьей книги (написанной во время Французской революции) он взял псевдонимом французскую форму своих двух дополнительных имен — Иоганн Пауль, и можно предположить, что крестным отцом при этих крестинах был его любимый философ, любимый педагог и любимый писатель Руссо, который в «Эмиле» изображает себя в роли воспитателя под инициалами Ж. Ж., и потому поклонники чаще всего называют его по имени — Жан-Жак.