Гоголь в тексте
Шрифт:
Как видим, в силу названных условий, у Гоголя и Хомякова совпадает многое: вечерней прохладе соответствуют дымящиеся долины, морю – вода, искрам золотым – струя золотая, деревьям – лесные вершины, пастухам с рожками – сходящие к ночлегу стада, тихому вечеру – тишина на небесах, и, конечно, в обоих случаях присутствует благодарственное обращение к Господу.
Как и Хомяков в его «Вечерней песне», Гоголь идет той же дорогой, то есть описывает чувство, выраженное в песнопении «Свете тихий». Идет даже дальше, поскольку вводит в этот эпизод тему окончания, заката жизни, имеющую прямой аналог в церковном песнопении, где слова «пришедше на запад солнца» означают не только закат дня, но и, в метафорическом смысле, конец человеческой жизни. Однако нельзя забывать и о том, что приводившиеся строки из «Ганса Кюхельгартена» написаны девятнадцатилетним, то есть незрелым, подражающим романтическим образцам, Гоголем; ничего подобного в его более поздних сочинениях мы не найдем. Никаких розовых закатов и никаких христианских умилений по этому поводу. Описание вечера в начале пятой главы «Сорочинской ярмарки» в этом смысле выглядит едва ли не исключением из общего правила, хотя и здесь, если присмотреться, речь идет не столько о тихом свете вечера, сколько о мощном окончании дня: «Усталое солнце уходило от мира, спокойно пропылав свой полдень и утро; и угасающий день пленительно и ярко румянился. Ослепительно блистали верхи белых шатров и яток, осененные каким-то едва приметным огненно-розовым светом». Свет «едва-приметный» как будто подходит к рубрике «света вечернего», однако тут же сказано про любимый Гоголем «ослепительный блеск», «пленительный» и «яркий румянец» дня, которые со «светом вечерним» никак не вяжутся. К тому же заканчивается все вполне земными радостями: «Где-где начинал сверкать огонек, и благовонный пар от варившихся галушек разносился по утихавшим улицам».
Ожидание ночи
В повести «Вечер накануне Ивана Купала» есть сцена, которую, если, конечно, смотреть на дело с избранной нами точки зрении, можно истолковать как прямое неприятие времени вечернего света. Петрусь ждет наступления сумерек, чтобы отправиться в лес на поиски клада. Он то и дело смотрел, «не румянится ли понизившееся солнышко, и что далее, тем нетерпеливей. Экая долгота! видно, день Божий потерял где-нибудь конец свой». О чем идет речь? О том, что герой гонит солнце прочь с небосклона и ждет ночи, как манны небесной: «Примеркает, примеркает и – смерклось. Насилу!». Что касается слов о дне Божием, который «потерял где-нибудь конец свой», это уже своего рода бунт не только против «света вечернего», то есть времени заката солнца, но и против «Света Невечернего» [108] . Ведь сетование по поводу солнечного света, который «потерял где-нибудь конец свой», – это протест против его бесконечности, против того, что и составляет главное содержание словосочетания «Свет Невечерний» – свет незаходящий, бесконечный, божественный. Что же обретает гоголевский кладоискатель, дождавшись ночи? Блеснувшую зарницу, горящий как уголь цветок и, наконец, волшебный подземный свет и спрятанные сокровища.
108
Нечто подобное есть в стихотворении Я. Полонского «Сны». Однако здесь нужно говорить либо о спонтанном явлении той же самой темы, либо о влиянии. Полонский весьма ценил Гоголя, ценил настолько, что написал либретто оперы «Черевички».
Нечто похожее – небрежение светом вечерним и любование приходящим ему на смену свету ночному – можно увидеть и в эпизоде из повести «Портрет», в том ее месте, где описывается, как художник Чартков идет домой с только что купленным в лавке портретом. Здесь важно, что настроение его вдруг ухудшается, когда он понимает, что потратил на портрет последний двугривенный: «…досада и равнодушная пустота обняли его в ту же минуту. “Черт побери! Гадко на свете!” – сказал он…». Все это происходит вечером, вскоре после захода солнца, то есть в те самые мистические минуты «света вечернего», о которых уже шла речь выше. Гоголь дает картину: «Красный свет вечерней зари оставался еще на половине неба; еще домы, обращенные к той стороне, чуть озарялись ее теплым светом; а между тем уже холодное сияние месяца становилось сильнее». Ночь вступает в свои права, и одновременно с этой сменой освещения изменяется, улучшается настроение художника. «Полупрозрачные легкие тени хвостами падали на землю, отбрасываемые домами и ногами пешеходцев. Уже художник начинал мало-помалу заглядываться на небо, озаренное каким-то прозрачным, тонким, сомнительным светом, и почти в одно время излетали из уст его слова: «Какой легкий тон!» и слова: «Досадно, черт побери!».
Можно по-разному толковать словосочетание «сомнительный свет», однако очевидно то, что он нравится художнику («Какой легкий тон!»), в то время как слова «Досадно, черт побери!»
Похожим образом обстоит дело и в «Вие». Бурсаки ищут места для ночлега: «Был уже вечер, когда своротили они с большой дороги. Солнце только что село». И далее: «Сумерки уже совсем омрачили небо, и только на западе бледнел остаток алого сияния.
– Что за черт! – сказал философ Хома…». «Алое сияние» и «черт», как видим, так же соседствуют друг с другом, как и в «Портрете». И далее – упоминание вечера и вовсе отягчено тяжелым, холодящим душу чувством: «Когда солнце стало садиться, мертвую понесли в церковь. Философ одним плечом своим поддерживал черный траурный гроб и чувствовал на плече своем что-то холодное, как лед». Иначе говоря, время солнца заходящего, время тихого озаряющего небо алого сияния оказывается связанным с чем-то противоположным и враждебным настроению «света вечернего»: вместо Христа – тоска, черт и гроб с ведьмой.
А в повести «Невский проспект», описывая Петербург в разные часы его жизни, Гоголь и вовсе пропускает время вечерней зари, так, будто его и нет вовсе. Он обозначает время, начиная с раннего утра, доходит до дня («С четырех часов Невский проспект пуст…»), а затем сразу ныряет во мрак ночи: «Но как только сумерки упадут на домы и улицы (…) Невский проспект опять оживает и начинает шевелиться. Тогда настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет». Время закатной тихой красоты, таким образом, оказывается в рубрике «пустоты», тогда как приходящий вместе с мраком ночной свет, подобно тому, как это было в «Портрете», описывается как заманчивый, привлекательный.
Для сравнения, у Пушкина (как в случае с Лермонтовым) отношение к ночи совсем другое, чем у Гоголя. Ночь, особенно свет луны, почти всегда окрашены у него настроениями грусти и тоски. «Зимняя дорога»: «Сквозь волнистые туманы / Пробирается луна / На печальные поляны свет печальный льет она», «Бесы»: «Мчатся тучи, вьются тучи; / Невидимкою луна / Освещает снег летучий; / Мутно небо, ночь мутна. / Мчатся бесы рой за роем / В беспредельной вышине, / Визгом жалобным и воем / Надрывая сердце мне…», «Зимний вечер»: «Буря мглою небо кроет, / Вихри снежные крутя…».
А у Гоголя: «Зимняя, ясная ночь наступила. Глянули звезды. Месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям и всему миру…». У Пушкина лунный и вообще ночной свет выхватывает из тьмы что-то недоброе и навевает тоску и страх, как в «Утопленнике» («Из-за туч луна катится – / Что же? Голый перед ним…») или в стихотворении 1827, где дана жуткая картина ночи после казни. Наиболее очевидно пушкинское отношение к свету ночи и свету дня там, где они напрямую противопоставлены друг другу: «На небесах печальная луна / Встречается с веселую зарею, / Одна горит, другая холодна. / Заря блестит невестой молодою, / Луна пред ней, как мертвая, бледна…» (1825). То же и в знаменитой «Вакхической песне»: «Ты, солнце святое, гори! / Как эта лампада бледнеет / Пред ясным восходом зари…». И в конце: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!».
Я привел эти общеизвестные вещи лишь для того, чтобы показать, насколько иначе воспринимает ночь, лунный свет Гоголь. И в самом деле, если взглянуть на гоголевские сочинения с предложенной точки зрения, то особое отношение Гоголя к свету ночи, изобилие и роскошь ночных картин им нарисованных, не может не броситься в глаза. Подобно своему герою-кладоискателю, Гоголь как будто вынужденно пережидает неинтересное для него время солнечного дня и закатного вечера с тем, чтобы наконец-то погрузиться в чаемую ночь. Впрочем, воскликнуть по-пушкински: «Да здравствует солнце!» – Гоголь не мог по причинам внутренним, связанным с его психической природой, поскольку именно к высшей точке дня – к солнечному полдню – он испытывал безотчетный страх и предпочел бы ему «ночь самую бешеную и бурную» и даже «со всем адом стихий», о чем выразительно написал в «Старосветских помещиках» [109] . Отголосок подобного отношения к полдню можно услышать и в «Сорочинской ярмарке», где описана картина вполне живая, но все же с каким-то особенным оттенком: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии! Как томительно жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное (…) В поле ни речи. Все как будто умерло…».
109
Гоголь пишет о голосе, который часто слышал в своем детстве: «…иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая, даже кузнечик в это время переставал, ни души в саду; но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины, среди безоблачного дня». То, что дело здесь не столько в тишине, сколько в солнечном ярком полдне, следует из того, что тишина ночная, тишина полночи, много раз Гоголем описанная, его нимало не страшит.