«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:
– Знаешь, как говорят: «хорошо тебе живется, да вот плохо отдается!» Понял? Дедушка-то наш жил! А семья-то как жила? Дети его – как жили? Знаешь?! Ну вот, семья-то хреново жила. Отец вкалывал крюком. Не травокосилкой он косил, не комбайном, а крюком! А ведь это знаешь, как крюком косить?! Сороковую десятину! А он здоровый был, отец-то, у меня. Он худощавый был, высокий. Он косил так: крюк берет и пошел. За ним три женщины шли, чтоб вязать. И еще один с граблями шел – подбирать, согребать. Работали так, чтобы колосок нигде не валялся! Увидит если отец, что колосок остался, он пойдет и тебя ка-ак трахнет! Как обругает! А пшеницу-то, знаешь, как теребили? Пшеница – она не так высокая, так ее руками теребили, чтоб ни один колосок не потерять. Не жали ее, а теребили, дергали. Прямо из земли. Руками теребили! Чтоб не потерять. А просо?! Как щипали его, знаешь? Вот если я, например, с Кирюшку (мальчик лет десяти, внук дяди Вани Цаплина. – В.В.), то я бы в старые-то времена уже работал бы года три на поле, года три уж на постать бы ходил! Вот, – выводят всех на поле. Щипать просо, полоть. Приговаривают: «Просо с ложку, каша в плошке». Это значит – просо выросло если высотой с ложку, то и каша уже у тебя будет в тарелке! Говорят детям: «Полите, полите, полите. Теребите травку!» Вот и ходят, приговаривают, нудят незаметно. А ты сидишь в борозде на карачках. Зато уж и проса были
В Гремячке (деревня в четырех километрах от Красной Речки. – В.В.) только один дом сейчас под соломой, у Нюрки. Вот как с моста сойдешь, он по правую руку. Тебе про нее рассказать? А он у тебя записывает? (Кивает на диктофон.) Ну, ладно. Вот к ней один, к Нюрке-то, приспособился. Военный. А она, эта самая Нюрка, – она рябая. У ней вот тут будто горох молотили. Да ты, чай, знаешь! Ты не видал ее близко? Ну, ладно. Ну вот, приспособился он к ней, она его приняла, военного-то. Он с ней ночь поиграл. И он думал, что она молоденькая. А утром встает и спрашивает у Нюрки-то, у рябой: «Бабушка, а бабушка, а где Аня?» А она, Нюрка-то, и говорит: «А это сама я». Он на нее поглядел и бежать оттоль! Он ночью, что ли, к ней приехал. Он военный какой-то. Ночью, конечно. Или кто-то его, наверное, к ней нарочно подсунул – переночевать. Ну, он и выпимши, видимо, был.
Знаешь, я тебе расскажу про Россию, про Советский Союз. Вот была власть. Это было, знаешь, в каком году? Я, вот, родился в 1914 году. А в 1917 году была власть такая – красные были и белые были. Я-то это не помню, – это мне дядя рассказывал. Вот, говорит, иду по городу. Ага. Стоят. С этими, с дубинками. Наблюдатели-то. Спрашивают его: «Ты за каких?» – «Я за красных». А он, который стоял, – белый! Говорит: «Ну-ка, скидай штаны!» Он скидат штаны, и ему всю жопу напороли. Пустили его, побежал. Дальше бежит, там другой стоит. Спрашивает дядю: «Ты за каких?» – «Я за белых…» А он, этот, который спросил-то, – он красный. Опять его пороть, тур твою мать! Это было! Было! Ну он опять бежит дальше. Опять кто-то стоит. Спрашивает его: «Ты за каких?». А он: «Ни за каких, ни за каких! Нате вот! Нате вот!» Скидат штаны: «Нате, нате – бейте! Только пустите!» Не поверишь ты мне?! Нет? Это мне дядя рассказывал. Нате, говорит, бейте меня, порите жопу – я ни за каких. Это было! Куды, говорит, не ткнусь – везде порют!
Эти два эпизода, при всей их событийной несхожести, дискурсивно однородны. Пропустим первый про рябую Нюру. Займемся вторым, он – модельный. Обратите внимание: Иван Васильевич Цаплин трижды по ходу этого, очевидно выдуманного (либо весьма приукрашенного) повествования, решительно настаивает как раз на подлинности этой истории. Здесь, как мне представляется, в полную силу разворачивается дискурс проектирующей угадки, дискурс бытийного режиссирования, присущий той фольклорной атмосфере, которая явственно ощущалась в деревенском социуме времен Первой Шанинской экспедиции. Обволакивающий дух вымысла смягчает и по-детски игрушечно разглаживает, наивно обустраивает картинку бытия. Этот воздух непрерывно веет над корневыми народными нарративами. Крестьянское «нерассуждение», беззаботное пренебрежение взвешивающей логикой и любыми рациональными резонами конвертируется здесь в сказочное происшествие с классическим троекратным повтором и благополучным исходом. Та же история с чужаком-военным, который смущенно сбегает из теплого деревенского приюта. И это обминающее, устаканивающее распрямление мира – характерная черта дискурсивных походок поколения отцов. По мере исторического движения поколений именно такая дискурсивная манера будет блекнуть и постепенно совсем исчезнет. И ей на смену явится дискурс достаточно скабрезной байки, довольно пошлого анекдота, отвязного, «прикольного» происшествия. Развернется и начнет свою работу дискурс городского цинизма, скепсиса и недоверчивой разрозненности людей.
– Видишь, гвоздь в потолок забит? Кованый, лошадиный. Свету-то раньше не было! Лампа керосиновая на том гвозде висела. Вот мы раньше гуляли, знаешь, как? Это вот, хорошо, когда лампа есть. А вот нет если лампы? Берешь блюдечко. В блюдечко нальют масло. И ваточку эдак сделают. И зажигают. А масла нальют постного. Зажгут – он и дымит. А гостей в дому – три или четыре стола, тур твоей матери! И одно вот это блюдечко! Вот что было хорошо – голышом придешь, никто не видит. (Смеется.) Ни галстука, ни хрена! Вот что было хорошо! Полати были прямо под потолком. Ну уж не совсем под потолком-то! Надо, чай, чтоб ты там спал, ворочался. Вот сперва залазишь на печку, а уж с печки туды. Вот говорят: «Куды поехал?» – «Да с печи на полати…» Да, это действительно с печки лазили на полати. А тут вот впереди – норка такая. Оттоль глядишь, вниз. А нас было шестнадцать человек в семье, в избе. И вот оттоле и глядишь. А тут человек восемь-десять сидят за столом, больших, рабочих. Рассядется здесь рабочая сила-то. А вот эдакие вот маленькие там, на полатях. Глядим оттуда – чаво, мол, они едят?! Ну куды деваться-то?! Тут все рабочие сидят. А мы, ребятишки, залезем туды, на полати – оттоль и поглядываем. А спали как? Знаешь? Вот тут вот ягнят натаскают – полну избу, штук пятнадцать-шестнадцать натаскают. Корытечко овса поставят, насыпят, воды нальют. Ночуют ягнята в избе, от холоду. Теперь, согребают всю солому и ее вон в эту избу, туды. Там эту солому по всей избе разваливают, расстилают, какой-нибудь полог найдут – и кто где сумел лечь, там и спи. На полу! У каждого койки-то не было! Спали на печке, на полатях и на полу! Ну шестнадцать человек было, как ты думаешь?! Понял?! И везде, где уснешь, там и хорошо! Как набегаешься или наработаешься. Где уснул, там и хорошо. Вот эта печка, вот, а с печки – на полати мы прыгали. На печке – полно народу, и полати полны. И там, в избе, тоже полно. А туды еще, в избу-то, зайдешь или не зайдешь – там ведь большие спали. Вот и жили.
Вот здесь перед нами пример дискурса поименного, внимательно-оценивающего обозрения окружных, ближайших обстоятельств его давно минувшего, основательно-крестьянского бытования. Воссоздаваемая стариком Иваном Цаплиным картина мало кого может удивить. Она неплохо известна по отечественной художественной литературе – от Ивана Бунина до советских писателей-деревенщиков. Однако в рассказе «дяди Вани», как я его называл в наших долгих разговорах, явственно расслышивается дискурс сожаления о минувших порядках семейного, тесно сплоченного, сбитого в нерастаскиваемую цельность, бытия. Думается, что это естественная социально-психологическая реакция на нынешнюю оставленность старика, который вынужден после недавней смерти жены жить в одиночку и самостоятельно себя обслуживать. Его дочь Мария Ивановна, живущая с мужем Михаилом и сыном Романом невдалеке, только время от времени проведывает отца, забирая в стирку белье и принося еду, обычно готовую к жарке битую говядину, квашеную капусту и погребные соленья. Хлеб и самогон дядя Ваня изготавливает самостоятельно.
– Все у нас тут на воровстве поставлено! Вот я после фронта на тракторе поработал, а брат мой двоюродный был бригадиром. Он мне и говорит: «Иван, бросай трактор!» И берет меня себе в помощники. Оформили помощником по технике меня. Ну я стал работать там. А хрен ли, все разъедутся, а я любую траву кошу и везу домой. И хлеба много в запас – комбайны-то идут мимо. Из бункера прямо хлеб брал. А комбайны тогда тракторами таскали. Иван Иваныч наклал пять мешков там, на меже. А я накосил этой вот травки. Как следоват накосил! Ну ехать надо домой. Жена приехала ко мне, на корове. Поклали мешки в телегу, сверьху поклали сено. Пять мешков и сено. Люди чтоб видели, сено-то, по облику-то. Но у меня-то под сеном – два с половиной центнера зерна. А то и три! А это дело было там, где Красный Ключ. Там же овражек есть, низок! И вот вся душа у меня выболела – вот не вывезет, вот не вывезет. Доехали до горы, дал ей отдохнуть, спустился вниз, еще дал ей отдохнуть. А сзади меня подвод, наверное, десять, да впереди, может быть, столько же. И все сено везут. Народ глядит! А мне ехать надо, я ведь пробку делаю! Ну, я корове говорю: «Ну-ка, пошел!» Ее Телкой звали! Всех тогда так звали. Говорю: «Ну, Тела…» Все-таки выехали в гору! А бабушка моя молиться богу начала. Не подвела Тела нас!
Ты не был в Березовке? Там, где у нас вода начинается? Там у нас гумно было. Вот когда я пришел оттуда, с фронту-то, взял мешок. А попал мне мешок брезентовый. А в него входит шесть пудов – это почти сто килограммов. Теперь я пришел туды, на гумно, насыпал его. А не пшеница была, – рожь. Ну насыпал его, взял, положил на плечо и пошел. Понял? А идти мне пять километров или даже больше. До самого отряда. На себе тащу его, думаю: «Эх, тур твою мать, чаво же это я делаю-то?!» У меня уж в глазах темно делается. Думаю, сейчас сыму мешок с плеч, а обратно-то уж ни за что не подыму. Я его не подыму, значит, надо нести. Вот, может, через это и ослеп. И я его тащил до самого отряда. Нет, вру! Иду я, гляжу, стоит тумба. Ну столб. Я приладился, мешок этот на столб поставил. Он, столбик-то, не высокий такой, тупенький. Отдохнул маленько, опять на плечо положил и пошел. А отряд-то у нас был на желтой горе, где ты фильм-то снимал с режиссером. Вот это место… Ну я до него маленько не донес. Схоронил. А у меня в отряде стояла лошадь с телегой. Я ее выпряг, она паслась. Ну я в отряд пришел, лошадь запряг, приехал, в телегу мешок положил – украдкой, чтоб люди, трактористы-то, не видели. Закрыл его и уехал домой. Вот какое было терпение, тур твою мать! А мешок был брезентовый, такой коришневый, вот эдакой ширины. Шесть пудов в него входит. Рожь я эдак на себе тащил.
У меня все время корова была, перерыву не было. Как вот до войны купил Телу, так до нонешнего дня держу коров. Всю жизнь – с коровой. Как женился, в девятьсот тридцать пятом году, ни одного дня без коровы не живу. А свиней я много не держал. Одну, две. Зато сала – вот эдакий вот слой! А это зависит от условий, а не только от корма. Пол в свинарнике должен быть хороший. И кормить надо вовремя. Я один раз поехал в Петровск, в мае месяце. И я купил там поросенка, в мае. А уж к ноябрю в нем было уже пять пудов. Знаешь, какой это был поросенок?! Вот тут речка текла – она была ближе сюда, чем нынче. Это она сейчас прочь от мельницы ушла. А тут раньше был каус, речка – все тут было! Ну вот, он, поросенок-то, выйдет из хлева, спустится к речке, там находится, набродится, накупается. Потом по берегу походит, зеленой травы наестся. Как человек был! Даже в огород не лазил. Вот он травы похрупал, поел, накупался и идет домой, в хлев. Во-от был какой, тур его мать совсем! А вот это вот сейчас – сволочь! Я вот борова взял в Оркино (деревня в семи километрах от Красной Речки. – В.В.), а дети взяли свинку в Гремячке. Ну они вместе жили, и свинья обошлась. А они ее было резать! А я говорю: «Да она же супоросая! Чего вы будете ее резать?!» Они мне: «Да, тятя, – где?!» Я им: «Да погляди-ка, у нее вымя уж, тур вашу мать!» Ну я им не дал резать. И она пятнадцатого марта опоросилась. Они мне в избу поросят принесли. А они мне, поросята-то, ночью спокоя не дают. Дети мне принесут молока, и я их ночью сижу, кормлю. Выкормил! А их шесть. Ну осень пришла, я говорю: «Дайте мне хоть одного-то. Я не ухаживал, что ли?!» Ну обещали. А видать, хрен дадут они! Мне-то и не надо, а вот детям! У меня же еще есть дети в Саратове. Я этим говорю – что вы, мол, у меня детей городских отбить хотите?! Они ко мне приедут, а у меня – нет ничаво им дать! Правильно – нет? Когда у меня было все, я им всегда давал. Сколько они отсюда сала возили! Один раз свинью зарезал, килограммов на восемьдесят. И поехал через Бурасы (районный центр в 45 километрах от Красной Речки. – В.В.) в Саратов. Отъехал отсюда до Бурасского крыльца, где сельпо, положил свинью рядом. Сижу, жду автобус. Ну подошел автобус, а я свинью в него никак не подыму. Мне помогли потом, и ее туды, прямо к шоферу, перевалили. И я еще шоферу сказал: «Ты мне, мил-человек, на Второй Дачной останови». А он, видать, забыл и меня увез на вокзал. Я стал ругаться, зачем ты, мол, меня увез на вокзал?! Что я буду делать с ней, с тушей-то этой? Я же с ней ничего один не сделаю! Он говорит: «Ну, ладно…» Пошел, какого-то шофера нашел, на легкой машине. Меня спрашивает: «Будешь платить три рубля?» Это меня тот шофер спрашивает, коий на автобусе меня привез. Говорит, я, мол, пересажу тебя на легкую машину, и он тебя до места довезет. Я говорю ему: «Заплачу три рубля!» А тот уж меня выгоняет из автобуса-то. Я говорю: «Не пойду! Куды ты меня выгоняешь, чаво я с ним буду делать?! Его ведь не подымешь!» Ну подошел тут шофер с легкой машины – молодой такой, хороший. Они, два шофера, забрали этого борова и в машину положили, в легкую-то. Поклали, поехали на Вторую Дачную. А я трезвый был, я ни хрена не пьяный был! Да. Подъезжаем, даю сигнал, на третий этаж. Выбегает внук. Ну я перекрестился. Добрался, слава богу! И ведь борова привез! Целиком! А уж сейчас я не осилю, нет! Вот вчера сплю тут, а сна-то у меня нет. От тяти-то уж помощи им мало, детям-то. Как ты думаешь, хорошо это?!
Мне кажется, что этот фрагмент из рассказа Ивана Цаплина – классический пример дискурса крестьянской обстоятельности и непрерывного внимательного облета мельчайших подробностей повседневного существования. Я много раз ездил в изучаемую деревню и обратно в Саратов тем же маршрутом, что и Иван Васильевич. И хорошо знаю эти колесные практики. Все здесь точно! Но вот эта полная погруженность рассказчика во вспомогательные, неосновные жизненные акции, его круговая внимательность к мельчайшим их деталям, его растерянность перед непредсказуемостью городских отношений и упорная воля к их развязыванию, а также готовность смириться с возможным провалом – это перебирающее дискурсивное поведение очень содержательно. Оно указывает на внутренний двигатель этих почти непосильных действий. Забота о потомстве, причем забота в ее именно натуральном (то есть неденежном) варианте, выразительно вскрывает базовое настроение крестьянского мира – быть кормящей и обеспечивающей системой. Эта протяженная архитектура усилий указывает на его элементарную, без остатка включенную в работу природных сил, круглосуточную организованность. И за кулисами этого спектакля под названием «Доставка» – детализированная событийная череда, забавно открывающаяся купающимся в речке поросенком. Дискурсивная освоенность этого ветвящегося мира так же подробна, пооперационна, дотошна, нацелена на счастливый конец. И в то же время постоянно готова и к фатальной неудаче. «Кому как, а нам эдак».