«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:
Здесь перед нами весьма картинно и впечатляюще развернулся дискурс крестьянского обобщения, дискурс простодушной генерализации. Если принять сформулированный выше тезис о «малоумности» дискурса крестьянского существования, «слабоумия» крестьянских дискурсивных практик, то в приведенном тексте он проявляется во всей его феноменологической обстоятельности. Иван Васильевич Цаплин не конструирует систему параметров социального расслоения в деревне, – он просто видит их. Его заявление о «прищуре» глаз в ходе перебора ключевых кондиций соседских и всех деревенских семейных дворов имеет прямо-таки методологический статус. «Защурить глаза» – значит избавиться от отвлекающих подробностей и каких бы то ни было детальных, милых сердцу либо, наоборот, отвращающих и скандальных мизансцен в необозримом репертуаре внутридеревенских отношений. Вообще говоря, захваченность, причем не столько рефлексивная, то есть по своей природе – не столько аналитическая, сколько органическая, стелющаяся, привычно реагирующая на однообразное шевеление фактов деревенской повседневности – родовая характеристика крестьянских жизненных практик. Дискурс заученного повторения натурально сложившихся, немногочисленных бытийных звеньев лежит в основе того, что именуется репутацией. Этого понятия в крестьянском словаре нет, но оценка любого семейства в проекции «какого оно роду-племени» обязательна и устойчива. Вопрос «А какого ты рода-племени?» – это ведь, в сущности, тот самый «прищур», тот подручный интерпретационный инструмент, каким привычно и машинально работает деревенский социум.
– Я нисколь, ни одного дня в школе не учился. Я вот с шестидесятого года, когда на мельнице стал работать, – вот тут
А валенки валять я, знаешь, как научился? Я научился у своей мачехи. У меня отец, когда мать померла, в тридцать девятом году, на ней женился. Она выпить любила, тур ее мать! Ну, я раз сварил самогонки ведро. И отнес ей, чтоб она валенок нам наваляла. А у ней во-от такие титьки были, у мачехи. Она умела валенки валять, большой специалист была по этому делу. А когда отец у меня помер, в сорок восьмом году, она вышла за другого, за Василия Петровича. И он выпить любил. Им принесут самогонки, а они не валяют. Напьются и друг на дружку лезут, тур иху мать! Самогонки не напасешься на них! Ну, я поглядел как она валяла – раз, другой, третий. Потом сам попробовал, слепил кое-как. Понес ей. Она поглядела, говорит: «Ну, пойдет! Да ты еще попробуй, получше. Ну, ты не торопись – вот так, вот так, вот так, Ванюшка!» Да, да, показала – так да эдак. И я еще раз заделал и опять к ней пошел. Она поглядела и говорит мне: «Ну, а теперь сваляшь! Валяй, давай!» И я начал валять. А у меня опять сапогами валенки пошли. Ну, пару, две, три связал – и пошло у меня на лад дело! Так, тур твою мать, к ней идут с шерстью, а она ко мне их посылает: «Вот, Ванюшка Цаплин – самый валяльшик!» Мне шерсти навалили – полон подпол. И из Гремячки везут, и из Бегучей везут – полно! (Смеется.) И я начал валять. Один раз – восемьдесят пар кряду свалял, чтоб на дом денег заработать. Тогда 100 рублей за валенки платили. А водка стоила два рубля восемьдесят копеек. Вот, тур твою мать, водки-то я заработал?! За ночь – валенки. Стало быть – за ночь больше тридцати бутылок, полтора ящика! И не пил я ни хрена тогда. Не как сейчас! Вот так вот.
Был вот у нас в деревне Иван Федорович, по прозвищу Кулага. Вот я раз кадушки делаю, а он приходит и говорит: «Миленький, да где ты научился?!» Я ему отвечаю: «Нужда научила, от нужды научился!» Говорится ведь: нужда и барыню гребет! (Смеется.) Вот, пойду, ветел нарублю, они высыхают у меня, и я за день кадушку сделаю. И ведь начал кадушками торговать, без смеху! Я и бочки делал, и кадушки делал, и лагуны. Пахтанки делал бессчетно! Я посмотрю, как мастера делают, и сам так делаю. Вот мачеха показала, как валенки валяют. А вот сосед у меня рядом жил, он бондарь был. И вот у меня один раз что-то рука заболела, я на работу не ходил. Думаю – пойду-ка я к нему. А он дома сидит, кадушки делает, тетке моей. А до этого тетка моя пришла к нему и говорит: «Андрей Сергеевич, у меня из кадушки вода ушла…» А он спрашивает: «А что, там только вода была, в кадушке-то?» Она: «Нет, огурцы тоже были». Тогда он спрашивает: «Ну, ладно, вода-то ушла, а огурцы-то хоть целы? Остались огурцы?» (Смеется.) Тетка отвечает: «Да огурцы-то целы, только вода ушла». А он тогда и говорит: «Воду не удоржишь, и дым не удоржишь! Мочить ее надо, бабушка! Мочи – и она будет воду держать…» Я больше делал липовые бочки. Дубовые-то я мало делал. Липу – просто! Как ее жамкнешь обручами, она заминает друг дружку и воду ни хрена не пропускает. И для меда делают из липы. Раньше у нас разные мастера были, в деревне. Вот, Иван Федорович, – хомуты шил. Ходил по селам. Он шворник больно уж хороший был! А то возьмут и увезут его – сбрую шить. В Озерки, в Яругу, в Петровск. Гармонь у него была, рубашка, шелком расшитая. Он не был богатый. Ни хрена у него ничего не было! У него все богатство, что руки золотые. Это правда, – он чудак был, но мастер! Специалист. А то что он чудак, так это его просто просмеяли. Вот дай ему палку – он враз из палки сделает клещи для хомута. Он только что глянет на лошадь и уже знает, какой ей хомут сделать. А сделает – как выльет! С кнопками, весь разошьет. Хорошо! Хороший был мастер. И сбрую, и седелки – все сам делал. А ремни он резал из кожи так: берет кожу и вот эдак дергает ее на ноже. (Показывает.) Ровно выходит! Хоть куды-нибудь в сторону у него ушел, ремень-то. Нет. Нет и нет! Ровно, хорошо! Он мне еще хомут шил для коровы, для Телы.
В этом фрагменте, в его динамичном, минующим специальные детали и технологические хитрости, темпе и заметно скупом на подробности развороте и строе внятно прослеживается типичный для крестьянских миров дискурс видения и нерассуждающего угадывания, – когда мир берется в его слитной динамической целостности. Когда мир захватывается, что называется, гуртом и чохом. А. С. Пушкин замечал: «Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения». Цаплин-угадчик естественным образом влит в местный пейзаж и в нем растворен. Дискурсивно весь он – неотлучное присутствие, цепкое здесь-бытие. Он непринужденно умудрен и незатейливо искусен, живя в своем родовом гнезде. Он летит над рябью фактов, мгновенно впитывая их сигналы и усваивая их предсказуемо преображающуюся конфигурацию. Он видит все и все примечает. Глагол «примечать» повышенно частотен именно в дискурсах крестьянской повседневности. В нынешнем расхожем городском говорении он прочно запрятан в резервные глубины. А в деревне «примечай!» до сих пор слышится в дискурсе отцов. Перемена обычных приставок творит здесь чудеса. И общеязыковое «за-мечать» как настораживающее, принудительно-информационное мероприятие, свойственное городским (и вообще – изощренным) коммуникативным практикам, выворачивается деревенским «при-мечать» как действием необязательного посылания и ненавязчивого инструктирования. В то же время в этом глаголе слышится явное и властно-хозяйское прибирание мира к рукам, его дискурсивный и, следовательно, предметный захват. Это как у грибников: «Один беру, на другой смотрю, третий примечаю, четвертый мерещится». Примечающие Иван Васильевич Цаплин и Иван Федорович Кулага – персонажи для нынешней деревни довольно редкие. В последнее время эту роль начинают своеобразно выполнять переезжающие в село горожане. Но это – особая тема.
– Нету сейчас народа хорошего в деревне, считай. А раньше вот такие были соседи. Вот сейчас, в это время, ночи стали длинные. Осенью-то. А я курил раньше. Встаешь утром, бабушка печку затопляет. Тогда каждый день печку топили: блины пекли, молоко квасили. Ну, встаешь, идешь к соседу, – насидишься, наговоришься, накуришься! Потом идешь домой. Вот так вот. А сейчас?! Сейчас друг к дружке не ходят. Это какая хрен жизнь! Вот, скажем, поллитра у меня есть, примерно. Так я ее норовлю выпить один, украдкой. Кабы кто не пришел!
Вот вчерась пошел подстригаться, у меня была бутылка. Пошел к брату двоюродному, подстригся. Ну, и увел его сюды – идем, мол, ко мне, выпьем. А его жены не было дома. Ну, он выпил, ушел домой. Так она, когда тоже домой вернулась, меня всю ночь кляла – зачем я ему выпить поднес?! Вот такие стали люди! А он мне – двоюродный брат, родня. Раньше-то соседи были как-то больше доступны друг другу. А то разве как сейчас?! Сейчас никаких соседов нет! Никакого сейчас разговору нет! Друг от дружки сейчас воруют и крадут, и боятся друг дружку. А тогда не боялись. Вот тогда были гулянки! Как вот, от нас и до самой Любы Шишкиной всех приглашали в одну компанию. Как зарядят, лети ж твою мать! Вот тут два стола стоят, и вон там тоже два стола стоят. Плясали! У меня были тогда пчелы. Бабушка нальет меда в чашки. А они медом пятки смажут и по столу пляшут. Это – для куражу! Да и пятки липнут к столу, шум, гром! Это все было уже при колхозе. И до войны так было, и после войны. Люди тогда дружнее жили, чем сейчас. Да – ругались, воевали, бывало. Да ну, это… Всякая причина была. Чай, смерть найдет причину.
Да, вот я тебе говорил: меня брат постриг, я ему налил, а его жена на меня пошла копной – ты, мол, его затравил! Страмит меня! Да, чай, у него своя голова на плечах есть. Если я не хочу, затрави меня, примерно. Соседи раньше лучше были, не как сейчас. Куды ни пойдешь – отказу никакого нет. А сейчас, тур твою мать, все прячут друг от дружки. Вот, слушай-ка. Вот, раньше, я помню, я еще небольшой был. Вот где сейчас Тонька Тырышкина живет – за ней, там, еще один дом там был. Растегаевы там жили. И он по зимам все время к нам ходил – делать-то в это время не хрена было. Постелят тулупы на пол – в тулупах они ходили. Постелят они тулуп, сидят все на полу, курят. Рассказывают про эту заваруху, про семнадцатый год. И вот, сидят, курят. Припасут тыквенных семечек, лузгают. А пить – не пили совсем! Так что, вот, раньше жили! И ходили друг к другу. И не ругались ни хрена! А сейчас – гав-гав-гав, гав-гав-гав. Одна ругань! Да, куда это жизнь-то повернула, даже и не знаю? Не знай, не знай! И вот вся эта жизня – вся она на нашем веку изменилась. Все это на нашем веку произошло. Все на нашей памяти. И, тур твою мать, сколько голодовок было! Сколько войн!..
Чем примечателен этот фрагмент нарратива? Его тремя последними строчками. Так обычно выглядит дискурсивная крестьянская историософия, осмысление потока времени. Здесь напрочь отсутствует какая бы то ни было размечающая аналитика. Здесь нет рассуждений, только констатирующая фиксация, видение во времени. Это, как мне представляется, явственная примета натуральных, «неиспорченных рефлексирующим интеллектом», крестьянских дискурсивных форматов. Последние совершенно удивительным образом соотносятся с первым тезисом «Логико-философского трактата» Людвига Витгенштейна – Die Welt ist alles, was der Fall ist. Принятый регулярный перевод: «Мир есть все то, что имеет место». Однако В. В. Бибихин в книге «Витгенштейн: смена аспекта» объясняет и переводит этот тезис иначе – «мир есть то, что выпало». Вот аналитический подступ Бибихина к этому варианту перевода: «Наше видение мира <…> плавно переходит в ведение и ведание. Мы видим мир так, что сразу и ведаем о нем, поэтому ведаем им, делая его вольно или невольно таким, каким его увидели. Мир есть то, что выпало. Не надо добавлять “нам”. Мы не знаем, никогда не узнаем и не имеем никаких средств видеть и ведать мир иначе, чем как он увиден нами»[30].) И полуграмотный краснореченский мельник (он же и валяльщик, и бондарь, и печник, и пр.) Иван Цаплин ведает, что «жизнь-то повернула», но не уверен, куда. «Не знай, не знай!..» Так уж выпало. Натуральная органика дискурса крестьянской меры мира дышит здесь печально, глубоко, ровно, незатрудненно. В конечном счете – прощающе.
– У нас по зимам тут все снегом заметат. Не пройдешь, не пролезешь. Хорошо – тут, за нами, у речки, мельница стоит: всетаки чистиют. Народ-то едет молоть. Ну, теперь-то не молоть, а дробить, дробленку делать. Муку-то уж на ней не смелешь таперя. А ты знаешь почему? – верхний камень тонкий. А зерно, когда попадает на стакан, его вон туды откидывает, и оно валится вниз, напрямую. У меня камень верхний уже тонкий стал. Сносился уж. А ты знаешь, куды я ездил, за камнем-то? В Дергачи, на тот берег Волги. Из Дергачей камень приволок. И не один, а два камня. Один-то потом раскололся. А как получилось? Со мной работал один, он давнишний мельник был. Он еще работал с тем заведующим, с моим отцом. А у него дочери вышли замуж и каким-то способом угодили в Дергачи. И там они жили. Ну вот, у нас камень-то хреновый стал. А эти дочери-то приехали сюды, в гости, и говорят: «А у нас там камни мельничные есть…» Спрашиваем: «Как связаться?» Они дали номер телефона. А в то время председателем был Дудуйкин. А у Дудуйкина жена на телефоне у нас сидела. Теперь я ему, председателю, говорю, что, мол, камни я нашел. Звоните. Спросите, сколько стоит, машину давайте. Они вам скажут цену, чтоб я не виноват был. Ну, она звонит ему, говорит. Ну, они мне дали деньги, и я поехал. Тысячу семьсот вроде дали-то. По тем временам – это хорошие деньги. Ну, поехал я туды. Он мне машину дал, Дудуйкин. И деньги мне дал наличными, и ведро яиц дал. Ну, едем с Санькой. Шофер Санька и я. А в самое жнитво дело было. Заехали за Энгельс, а там воды нет ни хрена, скрозь воды нет. До самых Дергачей. Едем. Пить охота. А из Энгельса выехали – темно еще было, утром. Ничего с собой не взяли – ни вина, ни хрена. Едем – стоит постовой, с флажком. Он стоит, чтоб машины с хлебом проверять – прикрытый у тебя кузов или не прикрытый. Мы подъехали к нему, спрашиваем: «Нет ли у тебя испить?» А он говорит: «Милые мои, у меня, вот, одна поллитра только. Ежели я вам дам – ни вы не напьетесь, ни я не попью…» Ну, чаво же? Надо ехать дальше. Едем дальше. Ершов проехали, смотрим – машина торчит, буксует, – речка Еруслан там. Ребятишки сидят, огольцов ловят. Ну, мы там и напились и умылись. Воды набрали. Едем дальше, в Дергачи. Часов в восемь-девять вечера мы туда приезжаем. А до этого нам женщина одна встретилась по дороге. Останавливает нас, спрашивает: «Вы в Дергачи?» – «В Дергачи. Садись, подвезем». Ну, села она и мы поехали. Потом спрашиваем у нее: «А вы там не знаете таких-таких?» – «Как же, они возле меня живут!» Она нас и привозит прямо ко двору. Ну, встретились, поговорили, туды-сюды. Ну, они сразу к директору, стали торговаться. Сколько стоит? Нам отвечают: «Семьсот». Ну, ладно, я посулил им восемьсот. А у меня – тысяча семьсот рублей. Ну, я ему, директору-то, отдал деньги. И говорю: «Ступай, тащи литру!» Он пошел, три поллитры принес. А в магазинах-то тогда вина не было. Как уборочная, так вину – запрет! Вот дураки-то. А он-то пошел к продавщице домой, директор, у ней взял. Ну, взяли, выпили на троих. Говорим ему: «Ну, тащи еще!» А он – ни хрена не идет. Говорит: «Хватит, мотри, хватит, завтра работать!» Тогда я ей говорю, а она мне племянница, а я ей дядя: «Ступай, Маруська, за водкой». Ну, она только поллитру принесла. И больше не дают! Ну, мы выпили. А камни-то для жерновов с вечера поклали в машину-то. А я привез туды ведер десять яблок, своих. Хозяевам для ребятишек дал ведра три-четыре. А остальные продал на хрен! У меня их враз расхватали. Поутру мы домой поехали. Приезжаем в Саратов, набрали водки и домой поехали. Солнышко светит! Ох, народ нас встретил, полно мужиков сбеглось. Я председателю говорю, Дудуйкину: «Степан Петрович, погляди, камни-то какие?! Хорошие али нет?» А он спрашивает: «Тебе хорошие они?» Я говорю: «Хорошие». Он: «Ну и работай!» А я говорю: «Куды их сваливать-то?» А он мне: «Домой вези…» Вот был мужик какой! Я говорю: «Ну чаво же – теперь надо обмывать их!» А он мне в ответ: «Это – ваше дело. Покупай и обмывай!» А я говорю: «Да вон у нас в кабине водка-то, с собой привезена». Ну, сели мы возле ворот, у правления, мужики-то. И выпили все. И беды никакой не было! Вот был какой хороший председатель, тур твою мать! Степан Петрович. Вот я их и привез, эти камни. И они с шестидесятого года сносились уж. Один-то разлетелся, а другой – остался. Они хорошие, обработанные, как хрусталь, камни-то. Один разлетелся. А как говорят – нижний камень перемалывает верхний-то. Почему это говорят, знаешь? Жена-то мужа перебарывает! Так и камень. (Смеется.) Ты понял меня? Нижний-то у меня камень толстый. А верхний – тонкий. Вот зерно из-под него и вылетает. Сработался. Да мне и этого хватит до смерти! (Смеется.) А вот я помру, мельницу растащат и сожгут. Я вот председателю говорю: «Делай, покуда я жив! Обделывай мельницу-то!» Я-то на ней работать не буду, так ведь? Но ты ее сделай при мне, а то ведь без меня ее никто не соберет! Ну, он сита привез новые, хорошие! Но делать некому, не дает людей. Показать тебе эти сита? Сейчас покажу! (Приносит материал.) Видишь, как чистый шелк! Вот когда у меня была дочь, Маруська, маленькая, я тоже купил сита, все для мельницы обделал, а маленько материалу-то осталось. Ну, мы ей из него школьную форму-то и сшили. Все сказали: «Ни хрена себе! Дочь мельникова-то в чем ходит!..» А этот-то материал – не мнется, стоймя стоит! Красивая у Марусеньки моей была школьная форма!