Голубые молнии
Шрифт:
Так вот насчет встреч с людьми.
Кто-то входит в твою жизнь громко, шумно — под аккомпанемент оркестра через парадные двери, кто-то незаметно — через боковую дверь. А потом выясняется, что он-то и есть главный, что ты так привык к его присутствию, что если, не дай бог, уйдет, жизнь покажется пустой-пустой.
Вот так с Таней.
Мы и виделись-то с ней всего ничего, а мне кажется, что я знаю ее сто лет.
И не устаю удивляться. Я ведь не Дойников с его румяными щеками, которого небось. кроме мамы, в эти щеки никто никогда еще не целовал.
Но когда я сейчас сравниваю, то просто не понимаю, как можно думать о них, если есть Таня!
И без конца упрекаю себя: мне всё кажется, что я выгляжу в ее глазах полным идиотом. В Москве мне на язык не попадайся, Ручьев — острослов, поэт, Ручьев в ударе — все от смеха под столом, Ручьев рассуждает — все сидят, раскрыв рты…
А тут остроты какие-то дурацкие, а иной раз вообще не знаю, что сказать.
Только одного хочу: сидеть бы с ней, пить чай, смотреть на нее, слушать. Словом, чтоб это все продолжалось.
И вдруг выясняется, что так продолжаться не может. Оба мы едем на эти спортивные сборы. Следовательно, прыгать мне придется хоть и в отсутствии ребят, зато в ее присутствии. И могу сказать твердо, если выстроить всю нашу дивизию и я опять испугаюсь — переживу. Но если струшу при ней — все, не знаю, что сделаю.
Получается, что для меня этот прыжок не легче, как надеется старший лейтенант Копылов, а, наоборот, труднее.
Я было уже свыкся с прыжком, а теперь просто измучился, все боюсь, что не получится, все думаю: вдруг снова испугаюсь, и так ясно себе это представляю, что, наверное, когда настанет решающая минута, не прыгну.
Хотел даже поговорить с командиром взвода или с замполитом. Но как объяснить? Не могу же я сослаться на Таню.
Что делать-то? И посоветоваться не с кем. Единственный человек, с кем мог бы посоветоваться, это сама Таня. Удивительно, у меня такое чувство, что с ней обо всем можно советоваться, даже о том, как вести себя с ней же.
Какая все-таки она… Я даже не думал, что такие есть, А может, это мне кажется? Ведь когда влюбишься… Влюбишься! Слово произнесено. Гвардии рядовой Ручьев, не решившийся прыгнуть с парашютом, решился признаться (пока только себе самому), что влюбился. За этот мужественный поступокобъявляю ему благодарность!
…Опять подкатил Сосновский. И опять с училищем. Плюс Щукарем. Теперь они оба решили подать рапорты.
— Ты-то куда? — говорю Щукарю.
— А что, только стопудовые культуристы могут? — Это он обиделся.
— Культуристы, — говорю, — как раз и не идут. У них другие дела найдутся. А офицер-десантник — нагрузочка будь здоров. Не выдержишь.
— Да хочешь, я с тобой троеборье устрою! — хорохорится. — Бег, борьба, стрельба. Берусь по всем трем статьям тебя обставить! Хочешь?
— Делать мне нечего. Поступай. Поступай хоть в балетную студию, хоть в цирковую. Мне-то что!
— При чем тут балетная, — вмешивается Сосновский. — Речь идет о десантном училище. И туда Щукин
— Ладно, — говорю, — чего пристали? Подавайте рапорты. Могу даже помочь, по части английского.
— Да нет. — Сосновский смотрит на меня сурово. — ты не понял. Есть предложение, чтоб ты тоже присоединился. Подадим все трое.
Смотрю на них, вытаращив глаза.
— Ребята, — говорю, — совратил вас все-таки Хворост. Много выпили?
Щукарь безнадежно машет рукой.
— Не возьмут тебя, Ручей, в «Крокодил». Шутник из тебя липовый. С тобой серьезно говорят! — орет.
— Чего шумишь? — спрашиваю. — Коль делаешь серьезные предложения, надо серьезно и обдумывать их. Даже если б пойти в училище было целью моей жизни, то кто меня туда примет? Ну кто примет в воздушнодесантное училище, человека, который боится, трусит, робеет, не решается прыгать с парашютом? А? Голова садовая! — кричу.
— Это ты голова садовая! — возмущается невозмутимый Сосновский. — Уж все забыли, что ты не прыгнул, в ближайшее же время прыгнешь и сам забудешь, что когда-то чего-то боялся. О другом речь. Не прыжки страшны — экзамены. Надо все обдумать, решить, как готовиться…
— Да вы что, ребята, окончательно рехнулись?! Не хочу я в училище, не хочу! — мямлю. — Я дипломатом стать хочу. В МИМО поступаю. В Ин-сти-тут меж-ду-на-род-ных от-но-ше-ний!
— Пойдем, Игорь. — Щукарь тянет Сосновского за рукав. — Видишь, человек еще не созрел. Знаешь, как помидор зеленый. Станет красным — сам к нам свалится. Пошли, пошли. А тебе. — поворачивается ко мне, — предсказываю. Пройдешь ты мимо своего МИМО!
И смеется. Остряк! Великий юморист!
Продолжая ворчать, бегу в строй.
Начинаются занятия.
Как все-таки быстро человек ко всему привыкает. Помню, во сколько вставал в Москве. Ну, когда школа — ясно, приходилось рано. Но в свободные дни или когда во вторую смену, раньше десяти не просыпался. Потом качал гири, потом в ванной болтался, потом мамин завтрак поглощал (это тоже подвиг, не всякому доступный); в библиотеку (в институт готовился), вечером друзья…
Да еще сколько уходило на телефонные разговоры.
А сегодня? Сегодня Дойников, дневальный-петушок, не успел пропеть подъем, как я уже на плацу — кручу солнце на перекладине. Всюду снег, а мы по пояс голышом. Раз-два — умылся, оделся, заправил койку, бегом на завтрак.
Я теперь трачу на весь завтрак столько же времени, сколько раньше уходило на одни мамины печенья.
Потом: «Рота, смирно, на занятие шагом марш!» Сегодня первые четыре часа воздушнодесантная подготовка. В классе.
Парашютный класс отличный. Из других дивизий приезжают смотреть. На стенах стенды: устройство парашюта, прыжок, все по элементам, всякие наглядные фигурки. Все автоматически зажигается, голос преподавателя записан на пленку. Здорово! А под потолком на тросе летает самолет, и из него высыпаются десантники.