Гомер и Лэнгли
Шрифт:
В те времена, в конце тридцатых — начале сороковых, машины делали обтекаемыми. Именно этим словцом обозначалось самое последнее достижение в автомобильном дизайне. Придать машине обтекаемую форму означало покоробить ее так, чтобы нигде не выпирало ни единого угла. Я специально ощупывал машины, стоящие у тротуара. У тех самых машин, что издавали урчащие звуки на дороге, были длинные низкие капоты и плавно изогнутые крылья, колпаки на колесах и горбатые багажники. Так что когда я достаточно окреп, чтобы спуститься, то сказал Лэнгли:
— Если уж ты решил затащить машину в дом, то почему не современную модную модель?
Так я пошутил, уже сидя в «модели Т» и ставя восклицательные знаки двумя быстрыми нажатиями на резиновые груши клаксонов. Гудки, казалось, запрыгали по комнате и разошлись шутовскими отголосками до самого верхнего
Лэнгли воспринял мой вопрос серьезно.
— Эта дешевая, всего несколько долларов, — пояснил он. — Никому не нужна подобная рухлядь, которую надо возвращать к жизни.
— A-а, ну это все объясняет. Я же сказал Бабуле Робайло, что должно быть какое-то разумное объяснение.
— Почему это должно ее беспокоить?
— Она не совсем понимает, почему явно уличная вещь должна находиться в столовой. Почему то, чему предназначено быть снаружи, находится внутри.
— Миссис Робайло хорошая женщина, но ей следует заниматься кухней, — сказал Лэнгли. — Как можно провести онтологическое различие между «снаружи» и «внутри»? На основании того, что остаешься сухим, когда идет дождь? Что тебе тепло, когда стоит мороз? В конце концов, о наличии крыши над головой можно сказать то, что философски это лишено смысла. Внутри — это снаружи, а снаружи — это внутри. Назови это неотвратимым миром Божьим.
Правда же заключалась в том, что Лэнгли и сам не мог объяснить, зачем поставил «модель Т» в столовую. Я понимаю ход его мыслей: он действовал на основе бездумного позыва, увидел машину во время одного из своих собирательских разъездов по городу и тут же решил, что должен ее приобрести, свято веря, что обоснование, чем именно эта машина столь ценна, в конце концов для него прояснится. Впрочем, на это понадобилось время. Он оправдывался. День за днем заговаривал на эту тему, даром что никто другой о машине даже не заикался. Брат заявил:
— Ты не увидел бы ничего ужасного в этой машине, попадись она тебе на улице. Зато тут, в нашей элегантной столовой, становится очевидна ее подлинная сущность как чего-то чудовищного.
То был первый шаг в его размышлениях. Спустя несколько дней, когда мы ужинали за кухонным столом, брат вдруг ни с того ни с сего изрек, что эта старинная машина — наш семейный тотем. Поскольку Бабуле Робайло совершенно не нравилось, что теперь кто-то постоянно ест у нее на кухне, я понял, что заявление сделано для нее и ей придется с почтением отнестись к принципу символического родства.
Все теоретические соображения отпали в тот день, когда Лэнгли, решив, что наши счета за электричество возмутительно велики, предложил использовать двигатель «модели Т» в качестве генератора. Через дыру в стене столовой (просверлить которую позвали рабочего) он из резиновой трубки сделал отвод от выхлопной трубы, который привязали к решетке подвального окна через другую дыру, просверленную в полу. Брат из кожи вон лез, чтобы все это заработало, но преуспел только в производстве грохота и суматохи: в один особо невыносимый вечер шум работающего двигателя в сочетании с запахом бензина привел нас с Бабулей Робайло к входной двери, а оттуда — на улицу. Мы сели на лавочку у стены парка через дорогу, и Бабуля возвестила, словно комментируя матч по боксу, борьбу между Лэнгли и побеждающей тьмой (свет в наших окнах вспыхивал, дрожал, мерцал и наконец окончательно потух без признаков жизни): «нокаут». И тут же на нас снизошла благодатная тишина. Не удержавшись, мы рассмеялись.
Впоследствии «модель Т» стояла себе, обрастая пылью и паутиной и заполняясь пачками газет и разными прочими объектами коллекционирования. Лэнгли больше никогда о ней не заговаривал, я — тоже, машина, просевшая до ободов колес, зато восставшая из собственных обломков, точно извлеченная из земли промышленная мумия, стала нашей недвижимостью, неизбежным атрибутом нашей жизни.
Нам нужен был человек, который мог бы прибирать в доме, хотя бы для того только, чтоб удержать от ухода Бабулю. Мы обратились в то же агентство, откуда прислали Джулию, и взяли первых же присланных агентством людей, японскую супружескую пару, мистера и миссис Хошияма. В сопроводительной записке указывался их возраст: сорок пять и тридцать пять лет. Они говорили по-английски, были тихи, работящи и совершенно нелюбопытны, принимая все как есть в нашем причудливом домашнем укладе. Я слышал, как они переговариваются во время работы, между собой они разговаривали по-японски, и какой же музыкой звучали их гнусавые голоса-фаготы с интервалами в треть, долгие гласные, подчеркнутые резкими толчками дыхания. Временами мне грезилось, будто я живу в японской
Эту пару не нужно было ничему обучать, они сами находили нужное им, а то, что не могли найти, — швабру, ведро, хозяйственное мыло, что бы то ни было еще — шли и сами покупали на свои деньги, вручая затем чеки Лэнгли для возмещения расходов. Их требования к порядку не знали поблажек, я чувствовал легкое прикосновение ладони к своей руке, вежливо просившее меня подняться с фортепианного табурета, когда приходило время стереть пыль с «Эола». Каждое утро они приходили ровно в восемь часов утра и уходили вечером в шесть. Довольно странно, но их присутствие и неослабное трудолюбие вызывали у меня иллюзию, будто и у моих собственных дней есть кое-какая значимость. Мне всегда было жаль, когда они уходили, словно бывшее у меня внутри принадлежало не мне самому, а они наделяли меня этим. Лэнгли одобрительно относился к ним по иной причине: чета Хошияма с уважением относилась к его разнообразным коллекциям — грудам сломанных игрушек, моделям аэропланов, оловянным солдатикам, игровым доскам и так далее — что-то было целым, что-то нет. Лэнгли, однажды принеся что-то в дом, уже не утруждал себя тем, чтобы что-то с этим сделать, а швырял принесенное в коробку к остальному хламу, отысканному им раньше. И что же делала чета Хошияма? Они опекали эти предметы, расставляли на мебели или на книжных полках это странное барахло, эти подержанные и поломанные детские игрушки.
Так вот, говорю, домашнее хозяйство у нас вновь наладилось, хотя с началом Второй мировой войны положение опять осложнилось. Чета Хошияма проживала в Бруклине, но в одно прекрасное утро они прибыли на работу на такси и выгрузили из него несколько чемоданов, сундук и велосипед для двоих. Мы услышали, как бухает все это в прихожей и спустились посмотреть, в чем дело. «Мы опасаемся за свою жизнь», — сказал мистер Хошияма, и я услышал, что жена его плачет. Понимаете, японские ВВС разбомбили Перл-Харбор, и соседи стали угрожать чете Хошияма, местные торговцы отказались их обслуживать, а кто-то высадил окно кирпичом. «Мы нисеи!» [18] — воскликнула миссис Хошияма, имея в виду, что они родились в Соединенных Штатах, что в данных обстоятельствах, разумеется, совершенно не имело значения. Слышать, как убивается эта собранная и умеющая держать себя в руках пара было ужасно. Поэтому мы оставили их у себя.
18
«Второе поколение» (яп.) — так называли себя японцы, родившиеся в Северной или Южной Америке и в Австралии.
Они заняли комнату на верхнем этаже, где жила Шивон, и, хотя они выразили желание платить за жилье или по крайней мере соответственно уменьшить свое жалованье, мы и слышать об этом не хотели. Даже Лэнгли, чья скупость с каждым месяцем росла в геометрической прогрессии, не мог заставить себя брать с них деньги. Сейчас мне удивительно вспоминать, насколько брат сжился с этой четой, чья страсть к чистоте и порядку должна была сводить его с ума. Теперь каждый вечер ужин шел в две смены: Бабуля подавала нам, а потом с четой Хошияма садилась ужинать сама. Дипломатическая загвоздка таки возникла, когда выяснилось, что Хошияма придерживаются диеты, чуждой кулинарным навыкам Бабули, а потому они стали готовить себе сами. Она призналась мне, что первое время ей приходилось отворачиваться, когда эти люди принимались резать свежую рыбу ломтиками и заворачивать в них шарики вареного риса — это и составляло их ужин. Не доставляло радости Бабуле и их хождение по ее кухне, просторному помещению с высокими потолками и стенами, выложенными белой плиткой, с открытыми полками, заполненными разнообразной посудой, с разделочными столами и большим окном, в которое светило солнце. Именно здесь проводила она большую часть времени в часы бодрствования. Я утешал ее, говоря: «Бабуля, я понимаю, как это должно быть трудно». И она кивала: трудно, трудно, — но, даром что людей этих она недолюбливала, понимала, что значит, когда тебе камнем высаживают окно.