Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
ГЛАВА ПЕРВАЯ
День сегодня просто потрясающий! Конец января, а термометр на улице показывает пятнадцать градусов тепла, небо прозрачно-голубое, тротуары на бульваре Толбухина по-весеннему испещрены пятнами света. Воздух пронизан солнцем, на лицах прохожих блуждают мечтательно-томные улыбки. От этого сияния природы даже как-то не но себе. Как человек пожилой и следователь на пенсии, я знаю, что много добра не к добру! Позавчера в трамвае пятнадцатилетний панк с серьгой в ухе уступил место старушке, и этот вежливый жест вызвал во мне чувство напряженности. Настораживает меня и счастливая улыбка моей дочери. Два года назад Вера развелась. Пережив унижения, связанные с бракоразводным процессом, и драму нежеланной свободы, она замкнулась в себе, утратила интерес к маленьким радостям жизни, от избытка свободного
На моей памяти давно уже не было такой бесснежной зимы. Осень выдалась мягкой, тихой, как догорающий огонь, затем промозглый смог укутал город грязной пеленой. Декабрь и январь были сухими, даже темя торы Витоши не невинно белеет, а сереет с той гордой надменностью, с какой природа терпит наше человеческое присутствие. Я страстный рыболов, люблю часы мудрого одиночества, наверное, они помогают мне мириться с собственной незначительностью, по сейчас уровень воды в водохранилище Искыр снизился наполовину, искусственное море начало высыхать, и я с тревогой думаю о лете: что будет пить София в августе? В воздухе витает какое-то неуловимое беспокойство.
— Засуха… — мрачно произносит Генерал.
— Да, и очень сильная, — соглашается Генеральный директор. — Беда наша в том, что когда урожай большой, половина его сгнивает в поле, а когда год неурожайный, то и убирать нечего…
Губы Генерала болезненно кривятся, розовый шрам на подбородке наливается кровью, он делает вид, что не слышит. Мы — люди пожилые, пенсионеры, единственное наше удовольствие — быть недовольными. Это почти физическое наслаждение, нечто, подобное любовному трепету подростка, оно поддерживает наш интерес к миру и придает определенный смысл ускользающему от нас понятию «будущее». Наверное, вся прелесть жизни кроется в умении сомневаться, существование есть несогласие. Вот уже год, как Генерал регулярно читает «Московские новости», Генеральный директор — «Литературную газету», а я просматриваю «Огонек». Величие правды о тех мрачных годах заставляет нас чувствовать себя обманутыми и испытывать к себе мазохистское презрение. Вчера Генеральный директор развил оптимистическую теорию, что в маленькой стране насилие не может достичь максимума своей истребительной силы.
— Нас тоже не миновала чаша сия, но в отличие от русской, переполненной сверх всякой меры, в годы культа личности мы испили лишь нашу родимую стопку, — заключил он мудро.
Мы с болью в сердце рассуждаем о трудностях перестройки, предсказываем дальнейшие шаги государственных деятелей, и это дает нам ощущение своей необходимости. Все трое мы законченные догматики, мы и боимся перестройки, и стремимся к ней, как к откровению, хотя уже давно утратили сияние личной власти. Наша молчаливая «гласность» с самого начала увечна: в глубине души мы сознаем, что то, что сейчас отрицаем, было и нашим делом или, еще более жестоко, — нашим домом. Чтобы быть недовольными, просто для того, чтоб ощущать себя живыми и нужными, нам надо что-то в себе убить, а это «что-то» кровоточит, болит, не хочет умирать.
— Верно, что за сорок лет мы построили несколько Болгарий, — говорит задумчиво Генеральный директор, — но сколько Японий создали за это же время японцы?
Его вопрос, повисает в воздухе. В клубе пенсионеров — борцов против фашизма и капитализма царит полумрак. Тепло и тихо, столики с занимательными играми еще пустуют. Перед нами дымятся чашки кофе, у Рени кофе обычно жидкий и безвкусный, но зато дешевый. Рени — рыжеволосая красавица неопределенного возраста с тонкой талией, как горлышко амфоры, и с высокой грудью, которая, к сожалению, вызывает у нас одни лишь воспоминания. Ее материнское терпение по отношению к нам превращает наш клуб в некое подобие Дома престарелых. Позади стойки бара с машиной для варки кофе и чая, бутылок с тремя видами прохладительных напитков и хрустальных пепельниц у нее скрывается чудовищная по своей разумности аптека — коробочки с аспирином «Байер», анальгин и седальгин, флакончики с валидолом и антистенокардином и еще десятки лекарств с таинственными названиями в разноцветных упаковках… Думаю, что в случае необходимости Рени может сделать и любой укол. Эта теплая забота умиляет нас и раздражает, вселяет в наши души одновременно и страх и твердую уверенность, что если
Безо всякого стыда она называет наш клуб «Долиной умирающих львов». Львы — это мы, а долина — небольшое помещение с десятком столиков, покрытых бежевыми скатертями, отделенное от внешнего мира плюшевыми занавесками, пропитанными еле уловимым запахом стареющих мужчин — запахом степенности, спокойствия, валерианки и табачного дыма. Мягко светятся хрустальные абажуры, напоминающие в аквариумном полумраке зала каких-то морских животных, из-за отдернутых занавесок солнце врывается лучами прожектора. Бульвар за окнами кажется сценой театра абсурда, где разыгрывается некая нескончаемая пьеса без главного героя, без кульминации и развязки — картины динамичных и волнующих будней, в которых мы всего лишь зрители.
— Товарищ генерал, — с раздражающей заботливостью произносит Рени, — из окна дует. Бы можете простудиться, и Лили будет на меня сердиться…
Лили — жена Генерала. Взбешенный этой вызывающей фамильярностью, он буквально расплющивает сигарету в пепельнице, но как всякий настоящий солдат беспомощен перед женщиной.
— Давай разыграем третью партию… — обращается он ледяным голосом к Генеральному директору. — В четверг мы сыграли вторую.
В четверг они в сущности «сыграли» вторую партию шахматного поединка на первенство мира между Карповым и Каспаровым — события, уже ушедшего в прошлое, но продолжавшего волновать членов клуба. И Генерал, и Генеральный директор — шахматисты-дилетанты, их привлекает в игре эмоциональный накал, а теория не интересует: полное невежество — особая форма знания. Пластмассовые фигуры расставлены на блеклой доске, пожелтевшая газета раскрыта на шестой странице, с приглушенным вздохом сделан первый ход.
Мне хорошо и спокойно в нашем клубе, я уже проникся уверенностью, что и этот день тихо уйдет в бесконечность, что и в нем заложен смысл моего сопротивления безжалостному ходу времени. Наше ежедневное общение по утрам, будучи вынужденным, является тем не менее совершенным. Мы встречаемся в теплой «Долине» — долине медленного, но неотвратимого старения, делимся друг с другом своим недовольством и своей тайной боязнью перемен, рассуждаем о преходящем характере бытия, перебираем, как драгоценности, воспоминания и надежды. По утрам мы свободны, настолько бессмысленно и безнадежно свободны, что не знаем, в какую темницу загнать свои прояснившиеся мысли. Генерал широкоплеч и сед, его партизанское имя — Бойко. Генеральный директор округл, лыс и чрезвычайно подвижен, мне он чем-то напоминает фокусника, все называют его ласково Тони. Когда я, копаясь в житейской грязи, работал в следственных органах, мне дали гордое прозвище — «Гончая». «Ты, Евтимов, — мой самый лучший пес!» — сказал мне однажды с язвительной иронией и любовью мой бывший шеф. Почувствовав страх от собственной породы, я прочел тогда целую книгу об этих умных, благородных и со страстью отдающихся инстинкту преследовать животных. Сейчас этот навык не мешает мне жить, прозвище не обижает; угнетает лишь постоянное ощущение, что я — забытый пес, который вглядывается в себя слезящимися, близорукими глазами и видят свою ненужность.
— Полковник, — выводит меня из задумчивости голос Генерала, — почему Карпов пошел здесь ладьей? Я бы сделал ход конем, чтобы взять потом вот эту пешку…
В половине первого я встречаю Элли у школы, это самая приятная обязанность, какая только была у меня в жизни. Моя внучка всегда появляется, сияя улыбкой, в окружении кавалеров, портфель у нее такой огромный, будто в нем заключены все знания, какие существуют на свете. Лукаво взглянув на меня, она по привычке облизывает верхнюю губу и, разогнав мальчишек, устремляется ко мне.
— Папа… на последнем уроке мы рисовали человека. Учительница сделала мне замечание, что у моего нет рук, а я ей сказала, что он сунул руки в карманы!
После развода дочь и жена настояли, чтобы Элли называла меня «папой». «У Элли нет отца, — заявила Вера с мрачной решимостью, — ты и мой, и ее отец!» Мазохизм — специфическое выражение человеческого благополучия. В бытность мою следователем мне доводилось встречать людей, делавших все возможное, чтобы быть несчастными: они погружались в свое страдание, как в прохладные воды реки, смаковали свою боль и гордились ею. Вероятно, они считали, что таким образом защищают свое достоинство, постоянная их неуютность превращалась в мораль. Быть несчастным всегда и во всем означает, что ты нравствен и свободен. Счастливый человек — всегда раб кого-то или чего-то, он соткан из компромиссов, следовательно, утратил самую сокровенную часть своей человеческой сущности. Несчастье — это бремя, счастье в известном смысле — порок. Будучи извращенным вплоть до восхищения величием зла — дань профессии! — я склонен воспринять часть этой философии.