Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
Проходит целая вечность. Мы оба тяжело дышим, стоя напротив друг друга. Немного спустя я чувствую, что мои раскинутые руки налились невыносимой усталостью, и безвольно опускаю их. Теперь я уже могу за ним наблюдать. Хоть он и стоит спиной к свету, я вижу ежик волос, круглое лицо, взволнованные глаза сероватого цвета (нечто среднее между цветом голубя-сизаря и блеском стальною клинка), волевой подбородок. Каждый человек похож на какое-нибудь животное, этот напоминает наскоро выдрессированного медведя. Он выглядит неуклюжим и в то же время невероятно быстрым. Его виноватая улыбка заставляет меня напрячься еще больше: в ней я улавливаю скрытую жестокость. Мой взгляд медленно перемещается ниже, словно я опасаюсь спровоцировать его на какой-нибудь дикий поступок, на миг
Словно угадав мои мысли, незваный гость неловко переминается с ноги на ногу, виноватая улыбка заполняет собой всю гостиную, я ощущаю его чувство вины, как нечто осязаемое, и тут же вспоминаю его фамилию — Бабаколев.
— Бы меня узнаете, товарищ Евтимов? — спрашивает он глухим голосом.
— Как вы сюда вошли? — отвечаю я вопросом на вопрос, просто для того, чтобы услышать свой голос.
— Через дверь… вы живете на втором этаже, к вам трудно влезть через окно. — Его улыбка становится нестерпимой.
— Но я запер дом тремя замками!
— В тюрьме можно научиться многим полезным вещам…
Я не собираюсь спорить, что полезно, а что нет. Пережитый страх всегда порождает либо ненависть, либо стыд. Сейчас мне стыдно.
— Будете пить чай или кофе? — Внезапное гостеприимство удивляет меня самого.
— Мерси… не беспокойтесь.
— Выпьете все же рюмочку?
— Мерси, товарищ Евтимов, — вежливо отказывается он, — не тревожьтесь насчет меня.
— Я вовсе не тревожусь, Бабаколев, если не считать, что чуть не получил инфаркт!
Подойдя к книжному шкафу, я открываю дверцу бара и вынимаю бутылку вишневки и две рюмки.
— К сожалению, у меня нет шотландской ракии — так мой бывший зять называл виски, — она слишком дорога для пенсионера.
Руки у меня еще дрожат, но я уже владею собой, вернулось ко мне и мое гипертрофированное чувство юмора. Мне ужасно смешно, я вот-вот расхохочусь во все горло и, чтобы скрыть это, жадно выпиваю полную рюмку вишневки. Она действует на меня, как лекарство — успокаивающе и расслабляюще, и мне почти сразу хочется спать.
— Почему бы сняли ботинки?
Бабаколев морщит лоб, чешет мозолистым пальцем в затылке и смущенно отвечает:
— Да как-то некультурно… входить в чужой дом в обуви…
— Если б вы не поступили столь воспитанно, я наверняка получил бы инфаркт! Вы уберегли меня от него, Бабаколев, спасибо!
Он улавливает иронию и смущается еще больше: лицо и могучая шея покрываются краской.
— Вы и во время следствия надо мной подшучивали, товарищ Евтимов. Можно мне закурить?
Бабаколев — здоровенный мужик, под растянутым свитером очерчиваются крепкие мускулы, но своим собачьим нюхом я чую, что передо мной стоит разочарованный и печальный человек. Только сейчас я спохватываюсь, что мы разговариваем стоя, приглашаю его сесть в кресло, подаю ему пепельницу — раковину, подаренную когда-то нам с Марией на свадьбу, сам опускаюсь на стул. От этого парня исходят какие-то сыновние токи, некая смиренная покорность, которые помимо моей воли делают меня мудрым и терпеливым отцом. Сейчас мне не хочется разговаривать, я смотрю на Бабаколева, его лицо окутывается голубоватым дымком, он курит сигареты «Арда» с фильтром, как и я.
Я помню то следствие, оно оставило горький след в моей памяти. Это было лет шесть или семь тому назад. Группа наших наркоманов, разбив витрину, проникла в аптеку, расположенную на краю города, возле Западного парка Их задержали на следующий день.
Отец его был безнадежным алкоголиком, умершим от цирроза печени. Детство мальчика было исполнено унижений — типичная драма, с которой мне не раз приходилось сталкиваться за годы своей служебной практики. Мать его была вагоновожатой, она целый час плакала у меня в кабинете — слезы лились ручьем по преждевременно увядшему лицу, она нервно грызла ногти, умоляя спасти сына. Странным во всем этом деле было то, что Бабаколев сам не кололся… он просто был участником группы и служил ей с собачьей преданностью. Прогнанный отовсюду, он, наверное, испытывал болезненную благодарность к этим избалованным, необыкновенным, возвышенным существам, которые милостиво разрешали ему быть вместе с ними и выполнять их волю. Я знаю по опыту, что самая мучительная человеческая проблема не чтобы тебя любили, а чтобы ты любил кого-нибудь! Служить им, быть для них верным другом — вот неиспытанное прежде удовольствие, неосознанное мазохистское наслаждение, которое наполняло смыслом его незрелую жизнь. Он не страдал от того, что дружки его предали, не гордился своим «подвигом». С непоколебимым упорством он твердил: «Я один разбил витрину! Я взял морфий для себя!» Я старательно объяснил ему, что его ждет тюрьма, но он молчал, как стена.
Я внимательно вглядываюсь в его лицо и снова вижу ту же спокойную уверенность в своей правоте, ту же упрямую до глупости непоколебимость. Он возмужал и огрубел, черты приобрели четкость, толстые губы любителя поесть придают его лицу добродушное выражение, но серые глаза глядят мрачно, невидящий взгляд устремлен на пепельницу. Подобное слияние концентрации и рассеянности типично для душевнобольных. Но Бабаколев здоров, в нем лишь ощущается какая-то напряженность и тревога.
— Почему не пьешь вишневку? — спрашиваю его по-свойски на «ты». — Моя жена обидится.
— Большое спасибо, товарищ Евтимов, — вежливо отвечает он, — но я за рулем. Ничего не поделаешь — служба!
— Значит, работаешь шофером?
— Ага… вожу стройматериалы с базы возле квартала Дырвеница. Там тоже такая грязь… — Он оглядывается, словно ища куда бы плюнуть, но новый палас удерживает его от этого порыва, и он сглатывает слюну. — Повсюду смердит!
По профессиональной привычке я не спешу возразить. Бабаколев умолкает, задумывается, глаза его вдруг наполняются влагой, похоже, что этот огромный неуклюжий мужчина сейчас заплачет.
— Пока я сидел в тюрьме, у меня умерла мать… Она каждый месяц приезжала ко мне на свидание во Врацу, привозила то белье, то шоколад… Я узнал, что она умерла от рака. Но три дня назад двоюродный брат открыл мне глаза… Мама умерла от стыда, от горя и стыда. «Муж у меня оказался пройдохой и пьяницей, — говорила она родственникам. — А сын — преступник». Выходит, это я ее убил, товарищ Евтимов, замучил до смерти… — Кадык у него дернулся, будто ему не хватало воздуха. — Вы знаете, что я был невиновен и попал в тюрягу потому, что решил спасти приятелей, а получилось, что я угробил собственную мать. Вот уже две ночи подряд мне снится, как я ее душу своими руками… сжимаю ей шею, а она молчит и плачет.