Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
— Как поживаете, товарищ полковник? — спрашивают все почти одновременно.
— Товарищ Евтимов… — поправляю их я, чтобы не отвечать, кривя душой, что поживаю хорошо.
Раздосадованный шумом, в дверях с величественным видом появляется Шеф. На всякий случай он надел свои внушительные очки с восемью диоптриями, они сползают на кончик мясистого носа, открывая усталые глаза.
— Дожил все-таки! — восклицает Божидар с напускной радостью. — Гора сама пришла к бедному Магомету!
Обняв за плечи, он вводит меня в свою святую обитель, откуда веет знакомым запахом табачного дыма и еще чего-то неопределенного, какого-то довольства… я знаю, что это, — это запах власти. С портрета над письменным столом на меня строго смотрит Дзержинский в наглухо
— Так недолго и позабыть друг друга, — произносит он с ласковой укоризной. — Столько времени не виделись!
И мне, и Божидару известно, что это враки. Не далее, как в прошлую субботу мы ходили с ним па рыбалку, но у него на уме другое: ему хочется, чтобы мы встречались именно в этом кабинете, где он — большой начальник, а я — его бывший любимый подчиненный.
Из года в год у Божидара подобно духовной аллергии накапливалось чувство вины передо мной. Когда он был молод, я был для него шефом, я сделал из него человека, помог овладеть тонкостями нашей профессии, научил каждое дело доводить до конца. На работе я подавлял его своей мрачней скромностью, потом я стал подавлять его желанием выйти на пенсию, его угнетает даже то, что у его сына крепкая многодетная семья, а моя дочь — разведенка. Это верно, что чужое несчастье — повод, чтобы осознать собственное благополучие, но такое сопоставление убийственно, когда оно касается близкого человека. Чтобы скрыть свою слабость, замаскировать все возрастающее чувство вины, Божидар держался со мной недружелюбно, поручал мне самые трудные дела, требовал с меня больше, чем с других.
Наше самоотверженное служение закону по сути дела является профессией для людей одиноких. Может быть, возмущение злом порождает в нас мучительные подозрения во всем и ко всему. Моим коллегам это хорошо известно, и только они могут понять этот особый недуг — ощущение жестокого, неизбежного одиночества среди людей, потому что всех, кто тебя окружает, включительно собственных детей, ты воспринимаешь как нереализованных преступников. Кроме Божидара, у меня нет друзей, он предан мне, как пес… только он — пес-начальник, а я — пес-подчиненный, вышедший на пенсию. Воспитание требует, чтоб я молча проглотил эту колкость насчет горы и Магомета.
— Откуда ты к нам пожаловал, Евтимов? — Божидар уже сел за письменный стол, и расстояние между нами сразу становится огромным, превращается в пропасть. Почувствовав это, Шеф снимает свои окуляры и растворяет меня в пространстве, обезличивает, просто-напросто сводит на нет, переставая меня видеть.
— Из «Долины умирающих львов», — отвечаю мстительно.
Наказанный этой грубой правдой, словно ударом ниже пояса, Шеф вспоминает о сигаретах, берет одну, разминает о столешницу, спохватившись, угощает и меня. Как скромный пенсионер, я курю «Арду» с фильтром, а Божидар, с тех пор как я его помню, употребляет дорогие, ароматные «Булгартабак» в золотой упаковке. Выдыхаем почти одновременно остаток яда; я знаю, что сейчас он забудет о своей сигарете, и она мирно догорит в пепельнице.
— Хочешь кофе?
— Хочу поговорить с тобой. — холодно прерываю я его. — Вчера ко мне приходил один добрый молодец. После его визита я всю ночь не сомкнул глаз.
— Родственник, что ли? — Шефу прекрасно известно, что я не могу попросить о чем-то для себя, но это не мешает ему уязвить мое пенсионерское самолюбие.
— Нет, не родственник.
— Просил в чем-то помочь? — спрашивает с надеждой Божидар, ибо, взирая на мое падение, для него было бы высшим удовольствием отказать мне. Мое гордое молчание приводит его в отчаяние.
— Уж не был ли это твой милый зятек?
— Я не видел его с тех пор, как дочь с ним развелась. И потом — никакой он не милый, а просто дурак.
— Слушай, Евтимов, — голос Божидара звучит уже угрожающе, — видишь эту толстую папку, битком набитую разными гадостями?..
Я гашу дорогую сигарету в пепельнице, закуриваю свою и рассказываю ему вкратце, насколько бессмысленно запирать дом тремя или даже пятью замками. Он надевает свои окуляры и свирепо глядит на меня, уже понимая, что я испорчу ему утро.
— И что же попросил у тебя наш герой?
— Так, мелочь, — отвечаю с деланным равнодушием, — снова посадить его в тюрьму.
Вижу, как Шеф буквально отшатывается. Сочувствую ему: бедняга испытывает сейчас то же, что и я вчера. В нем что-то беззвучно трагически рушится, под угрозой сама его сущность или — что еще страшнее — под угрозой закон как форма морали! Подорван смысл закона: отчаявшийся человек возвышается над наказанием, следовательно, уничтожает возможность простить его. Если кто-то добровольно, без какого-либо давления извне, предпочитает несвободу, то это в силу каких-то коварных внутренних связей означает, что для него свобода перестает быть целью и высшим принципом бытия. В таком случае, следуя логике, мы должны принять, что жизнь — тюрьма, а преступников надо наказывать, выпуская их на свободу! Но у тюрьмы есть стены, она создана для того, чтобы лишать… тогда какие же ограды возвести для свободы, каким частоколом окружить ее? Сам того не сознавая и, по всей вероятности, не желая, Бабаколев сотворил для себя философию совершенного и недосягаемого преступника. Божидар не способен на такие отвлеченные рассуждения, но инстинктивно понимает, что вчера произошло нечто пакостное в моей, а также и в его жизни. Его молчание исполнено ненависти и беспомощности, он не ожидал, что я до такой степени испорчу ему утро.
— Скажи, что ты пошутил!
— Да нет, это самая настоящая правда, — говорю я небрежно.
— И как зовут этого красавца?
— Бабаколев… был у меня под следствием шесть или семь лет назад. Получил тогда два года, но не знаю, почему вышел из тюрьмы только пять месяцев назад.
— Бабаколев, Бабаколев… — повторяет раздумчиво Шеф. — Эта фамилия запоминается.
— Ага… Составлена из двух — Колев и его баба.
Божидар пропускает мимо ушей мою плоскую шутку, вынимает из ящика ежедневный бюллетень милиции, перелистывает его, потом снимает очки и устало трет виски. Я знаю, что сейчас он начнет аристократически хрустеть пальцами, потом вспомнит, что ишиас досаждает ему больше, чем жена. Но не знаю, что скажет по вопросу, с которым я к нему пришел…
— А имя его Христо?
— Уж не стал ли ты телепатом? — говорю я, довольный, что делаю ему этот дешевый комплимент.
— Вчера между восемью и девятью часами вечера Христо Бабаколев был убит в своей комнате в общежитии.
Мы встаем почти одновременно, глядя друг на друга, словно видимся впервые, затем снова опускаемся на стулья, и я чувствую, как голову тисками сжимает невыносимая боль.
Мы с трудом приходим в себя, но и Божидар, и я — профессионалы. Он помогает себе вернуть душевное равновесие, снимая свои ужасные очки; всемогущая слепота опускается между нами, как занавес, мы рядом, но уже не вместе. Шеф облечен властью, а я чувствую, как в меня прокрадывается полузабытая хитрость подчиненного. Подозреваю, что сейчас мы будем играть в кошки-мышки, наивно заблуждая друг друга, когда на самом деле все уже предрешено. Божидар поднимает трубку внутреннего телефона.
— Лили, принеси, пожалуйста, две чашки кофе и газированную воду! Надо угостить тут одного тала.
Я лучший, единственный друг Божидара, но ему хочется меня обидеть, так как он сознает, что дело пахнет керосином. Я был самым обученным из его псов — я был Гончей. Поводок, за который он меня держал, оборвался, но, будучи на свободе, пес помнит своего хозяина, между ними существуют прочные отношения, их связывают невидимые нити любви и ненависти… чувствую, как где-то в глубине своего существа я сейчас заискивающе виляю хвостом.