Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
— Мне действительно очень жаль Христо Бабаколева! Он был добр до наивности.
— Благодарю за сочувствие! — нелюбезно прерываю его я. — А теперь скажите, что вы делали двадцать второго января?
— Это допрос? — Он поправляет привычным жестом очки, в голосе неуверенность; у него еще есть право выбора — держаться со мной, как с равным, или как с подчиненным.
— К сожалению, товарищ Панайотов, наш разговор не может быть дружеской беседой: совершено убийство, причем особо жестоким способом. Я, как и вы, испытываю чувство вины перед Бабаколевым и должен
Панайотов встает с кресла, словно заводная кукла, исчезает в коридоре и возвращается с элегантным «дипломатом» в руке. Ловко набирает цифры на замке с шифром, вынимает из «дипломата» красивую записную книжку в черном кожаном переплете, садится, делает глоток виски, чтобы освежить горло или память, и открывает свою служебную «библию».
— Двадцать второго января была среда… утром с половины девятого у нас было совещание у председателя ассоциации, если необходимо, могу рассказать, какой вопрос мы обсуждали, — голос его звучит спокойно и самоуверенно. — Председатель задержал нас до половины первого, затем я обедал в столовой. В два тридцать принимал гостей из Афганистана, в четыре — трех генеральных директоров. С пяти работал с документами, говорил по телефону с городами Станке-Димитров, Плевен и Варна. В шесть у меня была встреча со швейцарским торговым атташе. Из своего кабинета я вышел около половины седьмого.
— Двадцать второе января для вас тоже был трудным днем. Что вы делали после того, как покинули ассоциацию?
Панайотов изумленно моргает.
— Пошел домой ужинать.
— Может ли кто-нибудь это подтвердить? — Задаю вопрос наугад, но не удивляюсь ответу.
— Весь январь моя жена находилась у детей в Брюсселе.
Делаю глоток бодрящего напитка, в то же время констатируя, что два пальца виски — бальзам для старости, но два раза по два — пожалуй, слишком много. Смотрю в упор на Панайотова и вновь испытываю тревожное чувство симпатии. Что-то в нем располагает к доверию — может, мне по душе его холодная бесстрастность, безукоризненная точность, упорное нежелание мне понравиться.
— Плохо, товарищ Панайотов, то, что у вас нет алиби на вечер двадцать второго января, а Бабаколев был убит между девятью и десятью часами вечера.
— Погодите, — произносит он хрипло, — это ведь была среда, а каждую среду мы с друзьями уже много лет подряд собираемся на партию бриджа.
Вынув из «дипломата» другую, еще более элегантную записную книжку, он вырывает из нее чистый листок и нервно пишет на нем три фамилии и три номера телефона. Эти фамилии его партнеров мне знакомы: я встречал их на страницах центральных газет. Внимательно вглядываюсь в его глаза — они холодны, но спокойны и разумны… он вовсе не пытается меня запугать.
Беру листок, складываю вдвое и прячу в свой потертый бумажник из искусственной кожи. Сравнивая себя с другими, порой становишься мстительным.
— Имеете ли вы личную автомашину?
— Да, уже семь лет у меня свой «пежо-504» голубого цвета.
Огорченно вздыхаю и останавливаю его руку, собирающуюся долить виски в мой стакан, выпучившийся, как глаз циклопа.
— У вас есть и служебная «волга» черного цвета, не так ли? Вы не могли бы сказать мне ее номер?
Он чувствует мое волнение, на миг хмурится, потом соображает,
— Я не совсем уверен… думаю, что С-3613 ЛК.
С математикой я всегда был в неладах, но сейчас под благотворным влиянием виски мигом подсчитываю: тридцать шесть плюс тринадцать равно сорока девяти. Получилось фатальное число сорок девять! Мания Пешки: считать не только уникальна — она может предрешить весь ход следствия!
— Товарищ Панайотов, вы уверены, что в последние месяцы не встречались с Бабаколевым?
Его лицо остается все таким же холодным, как мрамор, но пальцы, держащие стакан, нервно подрагивают.
— Я уже ответил на этот вопрос.
— А случайно вы не уступали служебную «волгу» кому-либо?
— Вы должны спросить об этом моего шофера.
— Как вы считаете, — я смотрю ему прямо в глаза, но он спокойно выдерживает мой взгляд, — могла ли ваша дочь Жанна видеться с Бабаколевым?
— Не думаю, полковник Евтимов… Жанна уехала в Брюссель еще в середине ноября прошлого года.
Панайотов демонстративно убирает свои дорогие записные книжки в «дипломат», показывая тем самым, что дальнейшее гостеприимство ему в тягость, деликатно намекая, что мне пора уходить.
— Спасибо за угощение, — тепло благодарю я. — Если что-нибудь вспомните, позвоните мне, пожалуйста!
Кладу на столик свою пожелтевшую визитную карточку и встаю с кресла. От виски или от того, что я узнал, меня слегка заносит в сторону, но я тут же беру себя в руки и твердым шагом иду к двери. В прихожей мы сдержанно пожимаем друг другу руки — этот дружелюбный жест отражается в зеркалах, и я снова испытываю чувство, что мы с Панайотовым в чем-то похожи друг на друга, что он тоже всю жизнь бессознательно и терпеливо создавал свою несвободу.
— Простите… у меня есть друг, который покупает себе одежду и обувь в магазине «Гигант»… Эти мокасины оттуда?
Панайотов не обижается, и я впервые слышу, как он смеется.
— Как и у богоравного Ахилла, мое уязвимое место — ноги. Когда мне было восемь лет, я носил ботинки отца… А мокасины я купил в Вене.
— У моего друга большие трудности с обувью… он носит сорок восьмой размер.
— О, ему еще хуже, чем мне… У меня сорок седьмой.
— Плохо, — говорю я совершенно искренне, — слишком много совпадений!
— Извините, не понял?
— С тех пор, как я вышел на пенсию, у меня появилась привычка думать вслух, — поясняю небрежно и направляюсь к лестнице. Когда я выхожу из подъезда, запах свежей краски еще долго меня преследует.
— Засуха! — мрачно произносит Шеф, и на мгновение мне кажется, что я нахожусь в «Долине умирающих львов». Он надел свои телескопические очки, но по-прежнему меня не видит, так как уставился в окно, на унылые голые деревья тюремного палисадника. Это самый ухоженный палисадник в Софии, его тенистые дорожки посыпаны речным песком, весной и летом в нем цветут экзотические цветы, которые лелеют и холят, ибо они наиболее представительный атрибут несвободы, та праздничная и невозможная красота, которую каждый носит в душе, — красота, огороженная надменной и неприступной каменной стеной.