Гора Орлиная
Шрифт:
— Предупреждение? — спокойно спросила Софья Анатольевна.
— Если бы!
— Выговор?
— Рад был бы…
— Выгнали?
— Почти… понизили.
— Что значит — «почти»?
— Придется ехать в Сибирь… инженером… Время военное.
— Поезжай, — коротко сказала Софья Анатольевна.
— Не понимаю…
— И понимать нечего: тебя посылают, ты и поезжай.
— Что это: развод?
— Как хочешь… Как тебе угодно… Если желаешь, развод.
— Нет, нет, я ведь только спросил.
— А я отвечаю: как тебе угодно! Я не
Как же она может остаться без него? Как она проживет? Софья Анатольевна просила не беспокоиться, в крайнем случае, она сможет заработать. И, порывшись в шкатулке, вытащила слежавшийся до желтизны диплом.
— Разве я напрасно училась? Теперь все работают. Война!..
— Почему же ты об этом раньше не думала? — растерянно проговорил он.
— Времена меняются.
Он стоял перед ней растерянный, не зная, куда девать большие руки. Комната тоже казалась большой до неловкости, как стол, когда на нем нет бумаг.
— Я тебя не узнаю.
— Присмотрись лучше, — грубовато, с дерзкой усмешкой, но в то же время и с досадою говорила она.
Но он не почувствовал этой досады, а в дерзости уловил только то мальчишеское, непокорное, что всегда нравилось ему в жене.
— Смотрю и не узнаю, — еще раз повторил он. — Ты сам меня такой сделал!
— Я? — изумился он. — Как так?
Софья Анатольевна не ответила. Она молча стояла перед ним, пусть смотрит и разгадывает ее — вызывающую, подчеркнуто грубоватую, уверенную в себе.
Едва заметная черточка сожаления обозначилась на его лице, словно он действительно начинал разгадывать, что случилось.
— Я знаю, что ты сейчас обо мне думаешь, — сказала Софья Анатольевна, усмехаясь. — Ты думаешь: «Ах, вот она какая! У нее нет сердца!» Но это неправда. «Она заботится только о самой себе, она любит только себя». Но и это неправда. «Она меня никогда не любила!» Правда это? Нет, неправда. Правда только то, что я с тобою никуда не поеду. Ты можешь думать обо мне, как о самой скверной женщине, эгоистке и все такое прочее. Я не смущаюсь. Ты научил меня не смущаться.
Она все более воодушевлялась. Легкая краска придавала свежесть ее бледным щекам, серые глаза стали ярче, оживились дерзостью и упрямством. И это отталкивало Сергея Сергеевича. Но тут же сквозь обострившиеся черты лица проступало все то милое, что было в ней, и он уже не замечал растрепанных змеевидных волос, а видел распахнувшуюся пижаму и чуть показавшуюся белую округлость груди, готовой освободиться от цветистого покрова. Он терял женщину, которую любил.
— Разве у тебя не осталось ничего ко мне? Никакого чувства?
Она молчала.
— Значит, ты никогда меня не любила?
Не дождавшись ответа, он присел к столу, тяжело покачнувшись на стуле.
…Через три дня, сдав дела Николаю Леонову, он уезжал из Кремнегорска…
Софья Анатольевна проводила его на вокзал, постояла у вагона для приличия, хотела поцеловать, но сдержалась от неприятного
«Если бы я поцеловала его, пожалела, — думала она, идя бесцельно по улице, — то он решил бы, что пострадал за правду. Зачем оставлять ему лазейку? Пусть лучше меня пожалеет. В самом деле. Разве не достоин искреннего сожаления человек, никого не любивший, не успевший узнать, что такое любовь?»
Первое письмо от мужа она получила недели через две. Сергей Сергеевич не сообщал ничего утешительного. Вести были невеселые: на новой должности не оказалось брони, и Сергея Сергеевича призвали в армию. В конце письма он, утешая свою милую Софу, уверял, что давно хотел попасть на фронт.
Софья Анатольевна тотчас же написала отцу в Уралоград, чтобы он приехал к ней на некоторое время: жить одной становилось одиноко и трудно.
К директору завода зашел необычный посетитель: старик в рыжей фетровой шляпе с полинявшей ленточкой, в холщовой косоворотке с пояском, в потертом синем пиджаке нараспашку, в полосатых брюках.
— Моя фамилия — Токарев, Анатолий Владимирович. Есть такой художник, — сказал старик, с опаской, словно из-за очков, заглянув на директора: знает или нет?
— Слышал, — кивнул Нечаев. — Рад познакомиться.
Художник посмотрел на Нечаева более доверчиво.
— Хотел бы написать портреты стахановцев завода… Кто чем, а я решил, так сказать, кистью фронту помочь.
Нечаев пригласил садиться, раскрыл портсигар.
Токарев отвык от «Казбека», было неловко брать папиросу пальцами, до желтизны прокуренными крепким самосадом. Но он все же взял, торопливо закурил и затянулся несколько раз кряду, чувствуя непривычную легкость табака.
— У нас есть настоящие герои тыла, и написать их портреты нужно, — сказал Нечаев. — Вот хотя бы на сборке танков.
Художник украдкой разглядывал лицо директора — крупное, выразительное.
— Приглядываетесь?
— Извините, привычка. Очень бы хорошо можно схватить.
— Понимаю… При случае как-нибудь.
Анатолий Владимирович понял, что случай этот подвернется не скоро.
Угадав смущение художника, Нечаев начал расспрашивать, над чем работают уральские художники, и пожалел, что давно уже не видал ничего интересного.
— А хотелось бы увидеть картину — современную, в полную краску, понимаете?
— Да, — отозвался художник, повторив про себя понравившееся ему выражение, — «в полную краску». — Верю, глубоко верю, что будут такие картины. Недавно я слышал речь одного писателя о том, что Толстые пока у пушек стоят. Справедливо сказано.
— Не спорю. Но, стоя у пушек, они не видят всего — например, нас с вами. А мы тоже достойны места на полотне. Кто эти полотна создаст? Или самим придется?
— Самим не под силу, — ответил Токарев, понимая намек Нечаева. — Наше дело — написать портрет добротно, по совести.