Горький среди нас
Шрифт:
Такой отзыв, какой справедливо заслужил мой «Молчальник», был для меня решающим: рассказ никогда не появлялся на свет божий из недр моего стола.
Я приглядываюсь к тому, как свет и тень горьковской критики распределяются в отношении множества писателей. И прихожу к убеждению, что плохие отзывы Горького умалчиваются, а хорошие разглашаются. Горький был человеком большого равновесия — к такому выводу приходят все, кто его близко знал. И по-моему, надо разбить легенду о его чрезмерной щедрости на похвалы.
Летом состоялось одно из собраний «серапионов» у Горького на Кронверкском. Вот как об этом вспоминает участник собрания Корней
«Я часто видел их вместе: серапионов и Горького. Разговоры у них шли непринужденные, разговоры товарищей по общей работе. Один из таких разговоров я и хочу привести здесь, чтобы показать, каков был тон тогдашних отношений.
— Какого я слышал вчера куплетиста, — сказал Горький, — талант. Он даже потеет талантом. Пел между прочим такие стишки:
Анархист с меня стащил Полушубок теткин. Ах, тому ль его учил Господин Кропоткин?Федин, вернувшись тогда из Москвы, рассказал, что в Москве его поразило, как мужик влез в трамвай с оглоблей. Все кричали, возмущались, а он — никакого внимания.
— И не бил никого? — спросил Горький.
— Нет. Приехал куда надо, прошел через вагон и вышел с передней площадки.
— Хозяин! — сказал Горький.
Заговорили о крестьянах. Федин очень живо изобразил замученную городскую девицу, которая, изголодавшись в городе, приволокла в деревню мануфактуру и деньги, чтобы обменять на съестное. «Деньги? — сказала ей баба в первой же избе. — На что мне твои деньги? Поди-ка сюда. Сунь руку. Сунь, не бойся. Глубже, до дна. Вся кадка у меня ими набита, и каждый день муж играет в очко и выигрывает тысяч 100 — 150».
Девица была в отчаянии, но улыбнулась. Баба заметила у нее золотой зуб сбоку. «Что это у тебя такое?» — «Зуб». — «Золотой?» — «Золотой». — «Что же ты его сбоку спрятала? Выставила бы спереди. Нравится мне этот зуб, я бы тебе за него картошки сколько хочешь дала...» Девица взяла вилку и выковыряла зуб. Баба сказала: «Ступай вниз. Набери картошки сколько хочешь. Сколько поднимешь». Та навалила много, но поднять не могла. Баба равнодушно: «Ну, отсыпь».
Горький на это сказал:
— Вчера я иду домой. Вижу, в окне свет. Глянул, сидит человек и «ремингтон» починяет. Очень углублен в работу, лицо освещено. Подошел какой-то бородатый. Тоже стал глядеть и вдруг: «Сволочи! Чего придумали? Мало им писать, как все люди, так и тут машину присобачили. Сволочи!»
Потом Горький заговорил о рассказах Серапионовых братьев, которые должны были выйти под его редакцией в издательстве Гржебина.
— Позвольте поделиться моим мнением о сборнике. Не в целях дидактических, а просто так, потому что я никого не желал поучать. Начну с комплиментов. Это очень интересный сборник. Впервые такой случай в истории литературы: писатели, еще нигде не печатавшиеся, дают литературно значительный сборник. Любопытная книга, всячески любопытная. Мне, как бытовику, очень дорог ее общий тон. Очень сильно, правдиво. Есть какая-то история в этом, почти физически ощутимая, живая и трепетная. Хорошая книжка.
Тут Горький заговорил о том, что в книге, к сожалению, нет героя, нет человека.
— Человек предан в жертву факту. Но мне кажется, не допущена ли тут — в умалении человека — некоторая ошибка? Кожные раздражения не приняты ли за нечто другое? Ведь и при коллективизме роль личности оказалась огромной. Например, Ленин. А у вас герой затискан. В каждом данном рассказе недостаток внимания к человеку, а в жизни человек все-таки свою человечью роль выполняет...»
Торопя нас с подготовкой сборника рассказов и стихов, Горький написал к нему предисловие. Оно не было опубликовано. Выражая собою с точностью тогдашнее настроение Горького, эти несколько строк заключают мысль, которая, как зерно, сохранила и в будущем вырастила неувядаемый горьковский оптимизм: «русская литература живет, развивается, совершенствуется». Как
Вот что написал Горький:
«Жить в России трудно.
На эту тему ныне так много пишут и говорят, что, кажется, совершенно забыли старую истину: в России всегда было трудно жить.
Истину эту глубоко чувствовал А. С. Пушкин, ее знал Чаадаев, знали Лесков, Чехов и все крупные люди оригинальной страны, где — между прочим — в XX-ом веке, в эпоху торжества разума и величайших завоеваний его — был предан анафеме Лев Толстой.
Основным и любимым делом большинства русских людей являются жалобы на трудность жизни и несчастную свою судьбу. Некоторые граждане — количество их ничтожно — ставят себе в обязанность утешать жалобщиков, а одним из наиболее веских и популярных утешений общепризнан афоризм:
«Чем ночь темней, — тем звезды ярче».
Я склонен считать этот афоризм почти аксиомой.
В самом деле: может быть уродливые и тяжелые условия жизни вообще и всегда надо считать необходимыми условиями развития крупной личности? Жжет, бьет людей со всех сторон и — множество бесполезно погибают, а единицы становятся духовно крепче, значительнее?..»
Раз поздно вечером на каком-то заборе, по соседству с газетами, мне бросилась в глаза мокрая от клея маленькая афиша. Невзрачный зеленовато-серый клок бумаги, наверно, не остановил бы внимания, если бы не траурная рамочка, его окаймлявшая, и если бы не одно слово, напечатанное покрупнее: Блок. Я подошел к афише и не помню — сколько раз принимался прочитать ее как следует от начала до конца и все никак не мог, возвращаясь к началу и опять где-то застревая. Смысл афиши был уловлен сразу, но мне, вероятно, хотелось считать, что я его не понял.
«Дом искусств, Дом ученых, Дом литераторов, Государственный Большой Драматический театр, издательства: «Всемирная литература», Гржебина и «Алконост» извещают, что 7-го августа в 10 1/2 часов утра скончался
Александр Александрович Блок.Вынос тела из квартиры (Офицерская, 57, кв. 23) на Смоленское кладбище состоится в среду 10 августа, в 10 часов утра».
О том, что Блок тяжело болен, говорилось давно и с волнением, но смерть поразила всех. Была в ней не только присущая смерти неожиданность физического исчезновения, и было не только то, что опять великим русским поэтом «не прейден» какой-то предел — Блок умер молодым, — но странно ощутилось, что с Блоком отошла прежняя, старая эпоха, та, которая, дожив до революции, сделала шаг в ее владения, как бы показав, куда надо идти, и упала обессиленная тяжестью своего дальнего пути. Стало очевидно, что уже никто оттуда не сделает такого шага, а если повторит его — в том не будет подобного мужества и подобной тоски о правде будущего, какие проявил Александр Блок. Множеством людей понималось, что теперь высшие поэтические ожидания перелагаются на будущее. Но каждый равно чувствовал, что Блок не уносит с собою в могилу трагедию прошлого, но оставляет нам ее в живое поучение, как наследие истории, и это означает, что он бессмертен.
И вот последний земной день Блока — очень синий, ослепительный, предельно тихий, словно замерший от удивления, что в мире возможна такая тишина. Гроб — не на руках, а на плечах людей, которые несут без устали и не хотят сменяться, невзирая на усталь. И впереди — больше всех запоминающийся, в раскиданных волосах, будто все время говорящий, бормочущий с Блоком — Андрей Белый. Народу не так много, но и очень, очень много для того времени, довольно безлюдного. И так — до кладбища, какими-то ущербными линиями Васильевского острова, по которым, вероятно, недавно гулял любивший помногу ходить Блок.